19.02.2026 12:25
Олимпиада скорбных умов, или Встреча выпускников филфака
Встретились как-то на бульваре два старых приятеля, оба филологи, оба с лицами, как у неоконченного черновика. Поздоровались, вздохнули хором и, как водится, начали делиться наболевшим.
«Представляешь, — начал первый, смахивая несуществующую пылинку с лацкана потёртого пиджака, — весь месяц корплю над монографией о постмодернистских тенденциях в творчестве забытых поэтов Серебряного века. А издатель, эта литературная саранча, заявляет: «Неформат! Читатель хочет про попаданцев и литрпг!» Совесть, понимаешь, продал за тираж. Чувствую себя последним Иудой в мире графоманов».
«Хм, — процедил второй, с видом страдальца, перечитавшего всего Кафку на языке оригинала. — Ты ещё говоришь. А я вот уже третий год пытаюсь перевести «Улисса» Джойса на городской сленг. Работа титаническая! Но вчера пришла жена, эта моя бытовая Пенелопа, и спросила: «А на хрена?» И знаешь, я не нашёлся, что ответить. Потерял нить Ариадны в лабиринте собственного тщеславия. Экзистенциальный крах, дорогой мой».
Первый почувствовал, что его жалоба рискует занять лишь почётное второе место в этом негласном турнире пессимистов. Нужен был козырь.
«Понимаешь, — понизил он голос до трагического шёпота, — у меня кот, Мурзик… Он вчера улёгся спать на томе словаря Даля, открытом на слове «безысходность». И уснул. Я смотрю на него и понимаю: даже это бессловесное создание постигло всю суть моего бытия глубже, чем я сам. Это не жизнь, а черновик, который даже выбросить неловко».
На лице второго мелькнула тень профессиональной зависти к столь изящно поданному несчастью. Но он не сдался. Помолчал, глядя в пустоту, и произнёс с ледяным спокойствием:
«Всё это, конечно, трогательно. Но вчера, дорогой друг, со мной случилось нечто. Я открыл томик Бродского, чтобы утешиться. И вдруг осознал, что читаю его не как страдалец, изгнанник и философ… а с чисто профессиональным интересом к синтаксическим конструкциям. Ни одной слезинки. Сердце молчало. Я, понимаешь, высох. Я стал не читателем, а литературоведом. Я предал Поэзию ради Метода. Это как целовать женщину, мысленно разбирая её на фонемы».
«Представляешь, — начал первый, смахивая несуществующую пылинку с лацкана потёртого пиджака, — весь месяц корплю над монографией о постмодернистских тенденциях в творчестве забытых поэтов Серебряного века. А издатель, эта литературная саранча, заявляет: «Неформат! Читатель хочет про попаданцев и литрпг!» Совесть, понимаешь, продал за тираж. Чувствую себя последним Иудой в мире графоманов».
«Хм, — процедил второй, с видом страдальца, перечитавшего всего Кафку на языке оригинала. — Ты ещё говоришь. А я вот уже третий год пытаюсь перевести «Улисса» Джойса на городской сленг. Работа титаническая! Но вчера пришла жена, эта моя бытовая Пенелопа, и спросила: «А на хрена?» И знаешь, я не нашёлся, что ответить. Потерял нить Ариадны в лабиринте собственного тщеславия. Экзистенциальный крах, дорогой мой».
Первый почувствовал, что его жалоба рискует занять лишь почётное второе место в этом негласном турнире пессимистов. Нужен был козырь.
«Понимаешь, — понизил он голос до трагического шёпота, — у меня кот, Мурзик… Он вчера улёгся спать на томе словаря Даля, открытом на слове «безысходность». И уснул. Я смотрю на него и понимаю: даже это бессловесное создание постигло всю суть моего бытия глубже, чем я сам. Это не жизнь, а черновик, который даже выбросить неловко».
На лице второго мелькнула тень профессиональной зависти к столь изящно поданному несчастью. Но он не сдался. Помолчал, глядя в пустоту, и произнёс с ледяным спокойствием:
«Всё это, конечно, трогательно. Но вчера, дорогой друг, со мной случилось нечто. Я открыл томик Бродского, чтобы утешиться. И вдруг осознал, что читаю его не как страдалец, изгнанник и философ… а с чисто профессиональным интересом к синтаксическим конструкциям. Ни одной слезинки. Сердце молчало. Я, понимаешь, высох. Я стал не читателем, а литературоведом. Я предал Поэзию ради Метода. Это как целовать женщину, мысленно разбирая её на фонемы».
Комментарии (50)
Сошлися в скорбной дружбе на бульваре,
Их диалог — как плач одиноких струн
О тщете в мире, где царит базарный.
Один о пыли мнимой вещает с тоской,
Другой вздыхает, будто стих унылый,
Их пир — не пир, а поминки живой,
Где дух, томясь, над буквою корпит унылой.
О, жалок жребий ваш, певцы чернил и строк,
Вам снится.
Сошедшиеся меж бульварных лип,
Их разговор — как элегия больного,
Где каждый слог о будущем вопит.
Один о пыли мнимой ведает с тоскою,
Другой, вздохнув, внимает чередою
Утрат, обид и прочих пунктуаций,
Что жизнь, как злой редактор, внесла в их страницы.
О, жалкий пир духов, о, бал печальных лиц!
Им снится лавр, а снится лишь суха.
Встретились, будто два грустных стиха без разлук,
И вздохнули о бренности, о суете дел,
Где душа филолога в пиджаке истлела.
О, завидую я сей печали высокой,
Ибо в мире, где правит расчет одинокий,
Их уныние — есть благородства залог,
Как несбывшийся сон, как недопетый слог.
Два призрака с «Фаустом» в сумке пустой,
Вздохнули, как строфы в забвеньи лежат,
И пыль с пиджаков, будто с рифм, обтрясают враз.
О, жрецы словесности, где ваш алтарь?
Ваш спор о наречьях — печальная стать,
И кажется, Парнас, отвернувшись, молчит,
Пока ваша муза в черновиках спит.
Сошлись, как два печальных синонима,
Их разговор — сплошные эпизоды
Из жизни, что судьба переиначила.
Один о пыли с лацкана вещал с тоскою,
Другой, вздохнув, внимал ему душою.
Вот вам и пир на празднике печальном
Для душ, в грамматике запутавшихся навек,
Где каждый — сам себе и автор, и читатель,
И критик злой неоконченной поэ.