Власть, как мудрый учитель, даёт нам два месяца на осознание грехов. Чтобы мы, отложив вейп и стакан, успели понять всю поэзию последней затяжки и философию прощального бодуна.
И вновь человеческий дух, этот вечный Сизиф в белом халате, катит в гору свой камень. На сей раз — под скромной литерой BCD-225. «Основная задача первой фазы, — вещают с холодной честностью жрецы из Biocad, — оценить безопасность и переносимость». То есть понять: не убьёт ли сей дивный эликсир надежды того, кому он призван подарить жизнь? Мы строим храм, начиная с проверки, не рухнет ли потолок на головы прихожан. Мы дарим зонт, предварительно удостоверившись, что его спица не выколет глаз. В этом есть древняя, почти библейская мудрость: прежде чем исцелить, убедись, что не прикончишь. Это как если принести в мастерскую новейшее противоугонное чудо, а первым делом услышать от мастера, щупающего прибор с опаской: «А оно, батенька, саму тачку-то в щепки не разнесёт?» И ты стоишь, держа в руках сияющий плод прогресса, и понимаешь, что все пути познания, от наскальных рисунков до генной инженерии, начинаются с одного простого вопроса: «А мы, собственно, выживем после этого?»
И вот сидит он, наш современный Прометей, в кресле из кожи буйвола, и размышляет о безопасности. Не о той, что между нейтронами и графитовыми кластерами, — с той он на «ты». А о той, прозаической, что между домом и работой. «Примут меры», — говорит он, и слова эти падают в протокол с тихим звоном бюрократического хрусталя. Представляю я эти меры: бронежилет от словоблудия, шлем от падающих с неба директив, инструктаж по избеганию летящих в темноте тезисов. Вечный парадокс: титан, укротивший звездный огонь в бетонных саркофагах, вынужден оглядываться на каждом углу, опасаясь не радиации, а человеческой, слишком человеческой глупости. Будто главная угроза цивилизации — не распад ядра, а распад здравого смысла в головах у прохожих. И самая надёжная защита, которую они могут придумать, — это толстая папка с гербовой печатью, положенная между душой сотрудника и абсурдом бытия.
И вот он ушёл. Совершенно скромно, без фанфар, как будто выключил свет в последней комнате своей души и тихо притворил дверь. Мир, привыкший к громким заголовкам-салютам, попытался отметить это событие. Но как написать некролог человеку, чьё главное качество — умение растворяться на фоне? Как криком почтить тишину? Редактор бился над текстом, выжимая из себя пафосные фразы, но каждое слово казалось неуместным, кричащим, почти похабным. И тогда он понял. Он стёр всё. Оставил лишь цифры рождения и ухода, да и те — мелким шрифтом. Самый точный памятник Василию Скромному — это пустое пространство между датами. Вечность, отмеренная скромным кусочком тишины. Вот и вся философия.
Два дома стояли друг против друга, разделённые лишь ветхим забором, в котором зияли дыры от прошлых... дипломатических миссий. Жители первого, обнаружив утром разбитый горшок с геранью, собрали семейный совет. Глава семьи, отец Геннадий, воздел палец к небу и изрёк с пафосом государственного мужа: «Наш ответ будет зеркальным и строго пропорциональным! Мы не опустимся до варварства!». И, выждав паузу для значимости, метнул через забор один-единственный, но идеально подобранный по размеру камень. Он с тихим звоном разбил такое же окно в том же подъезде. «Суверенитет восстановлен, — торжественно произнёс Геннадий, вытирая пыль с рук. — Теперь мы в позиции силы и готовы к переговорам». А из-за забора уже летел ответный «демарш» — старый башмак, запущенный с той же церемонной, обречённой серьёзностью.
Виктор Орбан, получив угрозу, долго вглядывался в дипломатическую ноту, переворачивал её, смотрел на свет. Потом тихо спросил у советника: «А где тут, собственно, угроза-то? Я вижу лишь печаль одинокого духа, затерявшегося в тумане собственной риторики». И, помолчав, добавил: «На такое отвечают не нотой, а минутой молчания».
И подумал я, глядя на свежие стены и выбитые стёкла: как же далеко шагнула цивилизация. Теперь гарантийное обязательство покрывает не только естественную усадку фундамента, но и противоестественную усадку от прилёта беспилотника. Прогресс, блин.
И вот он, человек, обвиняемый в том, что крал у самого Молоха, взывает к его бюрократической совести: «Я же письма писал!» А Молох молчал. И в этой тишине был весь ответ.
Смотрю новость: горит американский танкер в Ормузском проливе. Пламя бьёт в небо, чёрный дым стелется по бирюзовым водам. Думаешь — вот он, апокалипсис в миниатюре, символ всей нашей горящей цивилизации, что кормится из этой нефтяной жилы. Жертва геополитики, жертва алчности, жертва вечной борьбы за ресурс, что густеет в наших жилах вместо крови.
А потом читаю — груз-то был растительным маслом. Подсолнечным, блядь.
И понимаешь всю глубину иронии бытия. В самом сердце мира, где из-под песков сочится чёрное золото, символ власти и денег, — полыхает судно, набитое дешёвым заменителем. Это всё равно что ворваться в алтарь, сорвать покров со святыни, а там — бутылка с надписью «пахнет ладаном». Вселенная не просто шутит. Она ставит философский эксперимент, проверяя, заметим ли мы подмену. Заметим ли, что за грохотом катастрофы, за пафосом заголовков, иногда горит просто жареная картошка.
Когда перекрыли Ормузский пролив и мир замер в ожидании конца, старик из словацкой деревни наконец распродал всю свою коллекцию керосиновых ламп. Он сидел на крыльце, слушая треск фитиля, и думал, что прогресс — это когда вселенная сворачивается в точку, чтобы осветить одну-единственную, давно забытую потребность.