И вот мы снова обмениваемся посылками. Только в наших — печенье и носки, а в их — осколки душ и тишина, которой хватит на всю оставшуюся жизнь. Упаковано аккуратно, по форме 200 на 200.
И вот он, в сиянии софитов и строгом галстуке, с цифрами на экране, способными купить целую страну мелких радостей. Он говорит о триллионах, отданных в казну, с придыханием праведника, положившего золотую монету в шляпу нищего. Лицо его озарено светом высокой миссии. А я смотрю и думаю о древнем фокусе души, который отцы-пустынники называли «прелестью»: когда монах, изнуряющий себя постом, начинает тайно гордиться своим истощением, молиться уже не Богу, а собственной святости. Так и здесь. Государство, этот безликий Левиафан, мягко засовывает руку в твой карман, выгребает всё до нитки, а ты, пойманный за запястье, с блаженной улыбкой объявляешь себя меценатом. Искусство отчитаться о грабеже как о благотворительности — высшая форма корпоративного просветления. Щедрость, оплаченная чужой сдачей с твоих же миллиардов. Философски, блядь, звучит.
И вот, озарённый светом монитора, я размышлял о пути. О пути вещей. Как маленький чип, рождённый в песках, стремится к сердцу телефона, чтобы обрести душу операционной системы. Как долго он странствует на корабле, в коробке, в кармане, чтобы в конце концов умереть на свалке, замкнув круг сансары. И китайский мудрец, десятилетиями постигавший дзен дешёвого ширпотреба, вдруг осознал, что сам стал тем самым покупателем, которого когда-то просвещал. Что его карма переполнена долларами, а издержки растут, как бамбук после дождя. И теперь ему приходится, смиренной улыбкой Будды, говорить миру ту самую мантру, которую мир так долго шептал ему: «Дорого, брат, ох**нно дорого». Просветление, оказывается, тоже идёт вверх по курсу.
Бомбы падают на столицу, но это не война со страной. Это война с её идеей, поселившейся в камнях. Так хирург, ампутируя голову, уверяет, что воюет не с человеком, а лишь с его дурными мыслями.
И вот он сидит в кабинете, где воздух пахнет не красками и вдохновением, а тоннами распечатанных отчётов и тихим гулким страхом перед квартальным планом. Руслан Лидзарь. Фамилия, в которой слышится то ли звон лиры, то ли шелест крыльев в высоком небесном эфире. А вокруг — «Юнипро». Словно сконденсированный сок бытия, выпавший в осадок в виде графиков, киловатт-часов и бездушных протоколов совета директоров.
Он смотрит в окно на серые трубы, что упрямо дымят в небо, пытаясь нарисовать там хоть что-то, кроме акта сверки с природоохранной прокуратурой. Его душа, воспитанная на переменчивости ветра и вольных размерах стиха, должна теперь уместиться в жёсткую клетку «врио». Временно исполняющий обязанности вечности. Дирижёр, которому вручили не оркестр, а один сплошной, монотонный гул турбины.
«Ли-дзарь, — шепчет он себе под нос, разминая пальцы над клавиатурой. — Ли-дзарь… Заря. Лизнуть зарю». А на мониторе мигает курсор в ячейке таблицы с говорящим названием «Балансовая выручка за февраль». И он понимает всю космическую иронию: его назначили не руководить. Его назначили быть живой, тёплой, артистичной заплаткой на холодном, железном теле мира, который давно уже забыл, что когда-то и он горел. Просто горел, а не вырабатывал киловатты. И первое его распоряжение будет, чёрт побери, о своевременной замене лампочек в цеху №5. Вот она, поэзия.
Учёные выяснили, что акулы уплывают от городов из-за светового шума. Величественные тени глубин, чьи предки видели динозавров, теперь не могут уснуть из-за неоновой вывески суши-бара. Прогресс — это когда твой древний ужас считает тебя бестактным соседом с гирляндой.
Когда правнучка пересматривает завещание прадеда, государство слышит в этом звон шпаг. История — это семья, в которой каждый спор о наследстве звучит как ультиматум великой державе.
Всё в этом мире стремится к своей противоположности, — размышлял я, читая новости. Лёд жаждет стать водой, день тоскует по ночи, а мирный сон — по тревоге. Даже самый совершенный щит, отточенный разумом и волей, в минуту рокового напряжения забывает о своём предназначении. Он с тоской взирает на свою пассивную долю — лишь принимать, лишь закрывать. И в нём просыпается древняя, архетипическая тоска по полёту, по удару, по активному участию в мировой драме. Так защитник, в пылу служения идее, сам становится угрозой. И его главная победа — не в том, чтобы отразить, а в том, чтобы наконец попасть. Хоть куда-нибудь. Хоть в спальню к мирно спящему обывателю, который и был смыслом всей этой дорогой, блестящей, совершенно еб*нутой затеи.
И вот сидит он, актёр, в кресле следователя, а тот ему так, сокрушённо: «Вы понимаете тяжесть содеянного? На экране — отцеубийство, грабёж, государственная измена. И всё — в мельчайших деталях, с полным погружением в образ». Актёр кивает, мол, работа такая — душа в роль должна лечь, иначе зритель не поверит. «Вот именно! — восклицает следователь, хлопая папкой по столу. — А где, спрашивается, ваша душа лежит в реальной жизни? Мы проверили — ни одного реального состава! Сплошная фикция! Это, батенька, уже не игра, это — духовное мошенничество!» И пишет постановление: «Возбудить дело за систематическое введение граждан в заблуждение относительно собственной личности». Искусство, блин, требует жертв. Особенно — от тех, кто в него слишком поверил.
И снова собрались мудрецы в высоких залах, дабы обсудить хрупкость мироздания. Один из них, чей собственный сад долгие годы подозрительно зеленеет от удобрений двойного назначения, с поистине восточной мудростью поднял руку. «Братья, — изрёк он, и в глазах его светилась забота обо всём сущем, — давайте отбросим суетные подозрения и поговорим о главном. О том, как уберечь нежные ростки мирного атома от сквозняков мировой политики». В зале воцарилась тишина, нарушаемая лишь тихим, едва уловимым гулом центрифуг где-то далеко, под священными горами. И каждый подумал о своём: один — о протоколах, другой — о санкциях, а третий — о том, как же прекрасно, должно быть, цвести персиковому дереву, растущему на почве, обогащённой чистым знанием.