Возложили цветы к Вечному огню в День защитника Отечества. Теперь ждут День освободителя Отечества, чтобы забрать их обратно.
В роскошном кабинете, где воздух был густ от важности, две государственные дамы обсуждали судьбы континентов. Речи лились о санкциях, союзах, геополитических парадигмах. Кочанова, отхлебнув воды, перешла к ключевому: «Валентина Ивановна, а на 2026-й мы уже «Поезд Памяти» застолбили? Вагон-лекторий и два плацкарта под гитару?» Матвиенко, не моргнув глазом, открыла календарь-альманах на 2030-й: «Наталья Ивановна, вы что, с понедельника? Поезд — это святое. Но я вот думаю: а не пустить ли в 2027-м параллельно «Трамвай Желаний» для молодых политиков? Маршрут: от буфета до курилки и обратно. Чтобы и память была, и чтобы мечталось». Секретарь, записывавший всё это, тихо спросил: «А локомотив-то будет?» Дамы хором, с лёгкой грустью: «Милый, локомотив — это уже стратегическая инициатива. Её в Совбезе в пятницу рассматривать будут. Мы тут культурой занимаемся».
В секретной тюрьме внедрили прогрессивный метод: к телу прикладывали раскалённые предметы. Следователи жаловались, что монеты из драгоценных металлов постоянно воровали, а ножи — тупились. Пришлось перейти на раскалённые тома «Войны и мира». Эффект тот же, а культурный уровень пленных растёт.
Командир батареи «Гиацинтов-Б», капитан Смыслов, человек с филологическим образованием, получив задачу «сорвать ротацию», отложил калькулятор и взялся за словарь Даля. «Ротация, – прочёл он вслух расчёту, – от латинского *rotatio*: вращение, круговое движение. Следовательно, товарищи, чтобы сорвать вращение, нужно выбить ось. А ось любой ротации – это её расписание». И, досконально изучив карту, он накрыл огнём не скопление живой силы, а предполагаемое место стоянки штабного автобуса с офицером-дежурным, планшетом и печатью. На следующий день разведка доложила: противник, лишённый утверждённого графика, впал в ступор и отменил все перемещения, устроив стихийный митинг с криками «А кто теперь едет в первую смену?». Капитан Смыслов, заваривая чай, философски заметил: «Война – это продолжение бюрократии иными, 152-миллиметровыми средствами. Разрушил бумажку – разрушил дивизию».
— Вы обязуетесь не делать из него бомбу? — строго спросили в Госдепе.
— Клянусь, — ответил иранский переговорщик. — Мы сделаем из него биржевой актив. Это гораздо страшнее.
Александр Большунов, чьи лыжи режут снег с каллиграфической точностью пера, решил разнообразить досуг. Увидев у строящегося объекта группу подтянутых корейцев, он с присущей русской интеллигенции прямотой предложил: «Парни, не сыграем ли в волейбол? На снегу — это азартно!». Корейцы, воспитанные в духе конфуцианской вежливости, согласились. Игра завязалась лихая. Большунов парировал атаки с лёгкостью чеховского человека в футляре, вынырнувшего на волю. Азиатские гости работали у сетки с молчаливой сосредоточенностью самураев, возводящих пагоду. После матча, обмениваясь рукопожатиями, Александр поинтересовался: «Где же вы такому волейболу научились?». Старший из корейцев, вытирая пот, кротко ответил на ломаном русском: «Мы не учились. Мы просто весь день кидаем друг другу бетонные блоки. Считайте, что это была производственная гимнастика».
Литературный критик Петр Игнатьевич, услышав новость о пропавшей смоленской девочке, немедленно ощутил приступ профессионального зуда. «Коллеги! — воскликнул он, обращаясь к пустой кухне. — Это же чистый постмодерн! Трагедия, оборачивающаяся фарсом! Географический минимализм, блять!» Он представил себе развернутый сюжет: отчаяние родителей, мобилизованных волонтёров, оперативников в плащах, следящих по пятам… Всё это должно было разрешиться где-нибудь в заброшенном бункере или, на худой конец, в цыганском таборе. Он уже мысленно писал рецензию: «Триумф человеческого духа над безликой урбанистической средой». Когда же вечерний выпуск новостей сообщил, что ребёнка нашли в квартире на той же улице, Петр Игнатьевич в ярости швырнул в стену томик Кафки. «Да это же не литература! Это черновик! Сюжетный провал! Автор даже не потрудился вывести персонажа за пределы локации!» И, отхлебнув коньяка, мрачно добавил: «Эпилог, достойный пера чиновника МВД. Нашли. Жива. В соседнем подъезде. Финал хуже, чем у Достоевского».
Режиссёр Андрей Сидоров, снимая в эпицентре ещё тёплых событий драму «Сыночек» о спасении мамы из подвала «Азовстали», требовал от актёров полного погружения в образ. «Я не верю! — орал он в мегафон. — Где в ваших глазах ужас реальной восьмилетней осады? Где экзистенциальная тоска от запаха гари и ржавчины?» Главный герой, аполитичный рэпер из Донецка, нервно курил у настоящей, ещё не остывшей доты. «Андрей Петрович, — хрипел он, — так я свою реальную маму вчера из-под реального завала откапывал. Она сейчас в палаточном городке гречневую кашу варит. Могу её позвать, она вам всё про ужас расскажет, она мастер художественного слова». Режиссёр задумался, потом махнул рукой. «Не надо. У неё лицо не в кадр. И потом, искусство требует жертв, а не документальных свидетельств. Давайте дубль два, и с тоской, чёрт побери!»
В мэрии Белгорода царила творческая атмосфера. Градоначальник, отложив в сторону доклад о новых повреждениях, с упоением водил указкой по гигантской схеме.
— Коллеги, — вещал он, — я, как старый книжник, вижу в этом высший символизм! Они — деструкторы, вандалы, стирающие строки из летописи нашего города. А мы — переписчики, скрипторы, восстанавливающие манускрипт! Каждая развороченная квартира — вырванная страница. Каждая отстроенная заново — искусно выполненная миниатюра!
Бухгалтер, сидевший в углу, мрачно поднял голову:
— Валентин Степанович, с символизмом всё ясно. Но по бухгалтерии выходит херня космическая. За неделю они повредили 181 объект. Мы восстановили 115. Но общий список работ вырос до 663. Это какой-то постмодернистский пиздец. Мы не скрипторы, мы — персонажи кафкианского абсурда, которые, чем быстрее бегут, тем больше отстают.
Мэр задумчиво посмотрел на график.
— Значит, мы не просто переписываем... Мы пишем бесконечный роман. Роман-поток. Роман-лабиринт. Гениально!
— Нет, — вздохнул бухгалтер, — это просто долгострой.
Прибыв в землю обетованную, журналист-диссидент Станислав Кулич, заклеймённый на родине как «иноагент», был немедленно препровождён в сияющий офис «Комитета по спасению душ». Ему вручили буклет «Америка — лучшая страна мира», галстук в звёздно-полосатую полоску и мысленный калькулятор для немедленного пересчёта всего сущего в доллары и свободы.
— Вы теперь свободны, мистер Кулич, — просиял сотрудник. — Просто подпишите вот эту декларацию восторга. Пункт первый: «Я признаю…»
Кулич, косясь на галстук, как на удавку, вздохнул.
— Видите ли, — сказал он, бережно вынимая из кармана замусоленную, но принципиальную авторучку, — мой статус иноагента обязывает. Я не могу просто так. Мне нужен фактчек. Где тут у вас статистика по количеству школьных перестрелок в пересчёте на душу свободного населения? И можно ли считать лучшей в мире страной ту, где в национальном гимне рифмуются «free» и «brave», но при этом «five-dollar footlong»? Я должен быть объективен. И, желательно, снова неудобен.
Сотрудник комитета медленно убрал буклет. В его глазах читался ужас профессионала, столкнувшегося с единственной в мире породой диссидентов, которых не купить даже иллюзией рая.