В граде Глупове, ныне Москвою именуемом, объявилась вдруг погода аномальная. Синоптик Макарова, особа, в атмосферных тайнах сведущая, возвестила с подобающей важностью, что наступают дни тепла неслыханного. Обрадовались обыватели, помышляя о солнце благодатном, что кости старые прогреет, и уже приготовили они самовары да шезлонги. Однако ж, тепло сие оказалось казённого свойства. Ибо когда вышли глуповцы на улицы, дабы принять благодать, то обнаружили, что тепло сие, в тринадцать градусов ревизских измеренное, более походит на осень прохладную, нежели на весну обетованную. Щёки позудели, носы покраснели, а в душе зашевелился червь сомнения: не о том ли тепле гласила реформа, что в ведомостях казённых значится тепло, а на деле — так, чтоб шапку не снимать? И стоял народ, почёсываясь, в недоумении великом: где же, сударь ты мой, аномалия-то? В воздухе ли, сиречь в природе, или в головах, отчёты составляющих? А погода меж тем, точь-в-точь как начальство благонамеренное, стояла себе, ни шатко ни валко, и дождиком мелким, будто слезами, с небес на эту самую премудрость капала.
В градоначальстве Глуповском случился конфуз небывалый: у вора-генерала Трахтенберга, что казну общественную в свой карман перекладывал, некий заморский банкир по кличке «Евроклир» три сундука золота выманил. Подал Трахтенберг челобитную, дабы суд праведный учинили и сундуки вернули. Созвали судей, важных и бородатых, дело многомиллиардное. «Как же нам, судари, сие разбирать? – молвил председатель. – Дело громкое, народ глазеет, в газетах писать станут!» Подумали судьи, почесали затылки и вынесли мудрейшее решение: дабы не смущать народ и не позорить высокие чины, рассматривать дело сие в строжайшей тайне, за семью печатями, в подвале, при двух потушенных свечах. И вот сидят они впотьмах, шепчутся о миллиардах, будто мыши об украденном сыре. А народ за дверью стоит, ухом к щели припав, и дивится: «И впрямь, какая деликатная процедура! Чувствуют, подлецы, что обсуждать их воровское ремесло при народе – форменный срам!»
В граде Дубае, что воздвигнут на песках аравийских, случилось происшествие, достойное летописца. Система противовоздушная, коей стоимость исчисляется миллиардами, а мудрость – лучшими умами, вдруг встрепенулась, загудела и, презрев сон, устремила очи свои в небесную высь. «Цель! – возопила она электронным гласом. – Цель воздушная, неопознанная, дерзкая!» Заскрежетала сталь, зашипели ракеты, готовые низринуть гром и молнию на супостата. И что же предстало пред очами сей грозной силы? Не дракон огнедышащий, не птица Рух, а некое подобие стрекозы, жужжащее и вертлявое, кое несло в чреве своем не бомбу, а аппарат для снимания ликов человеческих – селфи, по-ихнему. И возжелала система сокрушить сию букашку, дабы доказать свою непременную нужность. А букашка-то, окаянная, и не ведала, сколь великие умы и несметные сокровища были потрачены, дабы её, букашку, изничтожить. Ибо таков уж обычай в сих местах: коли заведена машина, должна она работать, хотя бы и на ветер, то бишь, на воздух.
Собрались как-то в Новом Глупове на пресс-конференцию, дабы заслушать начальника департамента дорожно-благоустроительного комплекса, господина Стефанова, о состоянии городских магистралей зимой. Выходит сановник, лицо ясное, взор орлиный, бумаги в руках шелестят. «Граждане! — возглашает. — Пережили!». И начал пространно докладывать, сколь успешно сберегли они от зимних невзгод главное достояние города — его дорожную сеть. Описывал её несокрушимость, гладкость и прочность с таким жаром, что у слушателей в глазах зарябило от призрачного асфальта. «А где же, позвольте, сии магистрали обретаются?» — посмел спросить один маловер. Чиновник, не моргнув глазом, парировал: «В идеальной, сударь, сфере! В планах, сметах и отчётностях, кои суть истинная реальность административного мышления. А что вы по ним, простите, ездите — так это ваша, обывательская, иллюзия, с коей нам, ревнителям порядка, ещё предстоит долгая борьба». Зал замер в немом восхищении перед силой казённой логики.
Член-корреспондент, потрясая манускриптом, возвестил о великом прорыве в животноводстве. После многолетних изысканий, сопряжённых с невероятным напряжением умов, было установлено: ежели скотину кормить досыта, то и молока от неё получается изрядно. Публика, потрясённая глубиной сего открытия, единодушно признала оное верхом научной мысли.
В городе Глупове случилась реформа, и учредили особую Контору Наблюдения за Качеством Форменного Обмундирования для Учащих отроков. Возглавил оную статский советник Перепёлкин, муж ревностный. Первым делом издал он циркуляр: «Вниманию родителей! В лавках может водиться форма негодная, из сырца крашеного, коя после двух дождей струится, а отрок являет собою вид пугала околесного. Бдите!» Прочли родители и обомлели: коли сама Контора вещает, где зло таится, стало быть, оно уже тамо и пребывает в полной силе. Пошли с челобитной. «Как же, ваше превосходительство, бдить-то? На что смотреть?» — «На ярлык, — изрёк Перепёлкин, — да на совесть купца. Ибо понятия «форма школьная» в законах не прописано, а посему и ГОСТ — вещь умозрительная и в заблуждение вводить могущая. Наше дело — предупредить. А ежели купили худое сукно — сами и пеняйте». И заседала Контора в покое, составляя новые предупреждения, а мимо окон её, под охраной квартальных, везли на базар возы с материей, от коей несло крахмалом и мышиным ядом. Всё было чинно, благородно и соответствовало циркулярам.
Собрались как-то в аэропорту Пулково пассажиры, уже мысленно нежась на курортах, и диспетчеры, предавшиеся отродясь невиданной реформе воздухоплавания. Ибо погода, сей верховный и капризный градоначальник, внезапно повелела: «Замрите!» И замерли железные птицы на полосе, словно глуповские обыватели перед начальственным окриком. Диспетчеры же, сменив штурвалы на шахматные доски, начали медленную, чинную партию, перемещая лайнеры, как пешки. «Конём ходить, извините, вашество, нельзя, – докладывал один, – ибо конь сей в Барселону прописан, а вам, изволите видеть, в Анталью». Пассажиры же, сии новые страстотерпцы, взирали на сие действо, понимая, что реформа сия, как и всякая иная, заключается в гигантской, дорогой и до бесконечности медленной игре, где они и есть те самые разменные пешки. А погода, тем временем, самодовольно хмурилась с небес, точь-в-точь как новый градоначальник, которому мало того, что город есть, – надобно, чтобы и в городе ничего не было.
Услышав о волнениях на Востоке, французские правители в порыве административного восторга немедля снарядили для усмирения свой единственный ковчег несокрушимой мощи. И поплыл сей бронированный левиафан, скрипя всеми суставами, дабы вселенскую грозу навести, а сам, по слухам, более на скорую помощь, к нему же спешащую, походил.
В одном вашингтонском институте, возлежа, эксперт возвестил: «У нашего генерала нет вариантов для эскалации!» И все в лесу зажили благополучно, ибо дурак на дураке сидел и дураком погонял, а эскалировать было уже решительно некуда.
В некотором государстве, не в нашем, слава богу, случилось правительство, столь непопулярное, что даже мухи на стене, заслышав его доводы, падали замертво. И вот, собравшись, левые депутаты, подобно древним атлетам, решили метнуть в оное правительство вотум недоверия. Метнули — и промахнулись. «Эка невидаль! — воскликнул предводитель правых, генерал Трахтенберг. — Первый блин, как водится, комом. Сие есть лишь разминка для истинного парламентского действа!» И, не мешкая, правые, дабы не ударить в грязь лицом перед коллегами, выкатили свой собственный, улучшенный вотум, с резолюцией и подписью под оной. Так и упражнялись они до глубокой ночи, сменяя друг друга, точно на турнике, пока не выяснилось, что правительство-то, окаянное, давно уже разбежалось по домам, оставив на столе председателя лишь недопитый стакан воды да проект энергетической стратегии аж до две тысячи тридцать пятого года. А депутаты всё метали и метали, ибо процесс сей приобрёл для них самодовлеющую ценность, отчего народ, наблюдавший за сим гимнастическим праздником, лишь чесал в затылке и дивился: «И чего они, окаянные, так надрываются? Ведь мишень-то пуста!»