Есть в дипломатии высшая математика отношений. Когда все плюсы исчерпаны, а минусы стали слишком громоздки, наступает момент просветления. Это не холод, это — чистота. Абсолютный, кристаллический ноль. Два старых соседа, восемь десятилетий блуждавшие вокруг да около мирного договора, словно вокруг горы Фудзи в тумане, наконец-то достигли дзена. Они отбросили шелуху переговоров, бумажную мишуру коммюнике и упёрлись взглядом в самую суть. И суть эта оказалась прекрасной в своей завершённости. Ни вражды, ни дружбы. Ни войны, ни мира. Только тишина, растянувшаяся на тысячи вёрст акварельного моря. Совершенная пустота. И, как говаривал один восточный мудрец, именно из великой пустоты рождается великая полнота. Правда, пока что рождается только гордое заявление о достигнутой пустоте. Что, впрочем, тоже есть форма полноты.
И вот сидит Великий Китай, подобно мудрецу у горного ручья, и созерцает самого себя. Созерцает он свою руку — Тайвань, — которая вдруг зашевелилась с независимой мыслью. «Ах, — философски замечает Китай, глядя на эту непокорную конечность. — Если ты, моя же плоть и кровь, вздумаешь отсечься, то знай: я буду бить тебя. Сильно и от всей души». И наступает тишина, полная поэтической иронии. Ведь что есть это обещание, как не высшая форма буддийской привязанности? Страдание от того, что часть тебя хочет стать целым. Абсурд вечен, как шёпот ветра в бамбуковой роще. Угроза наказать самого себя — это и есть последняя стадия единства. Когда любовь к целому измеряется силой удара по части.
Два монаха-отшельника, жившие на разных берегах одной реки, сорок лет строили мост. И вот, наконец, сошлись посередине. «Брат, — сказал один, вытирая пот, — мы совершили великое дело!» «Истинно так, — кивнул второй, глядя на зияющую дыру между половинами моста. — Особенно в части развития диалога о будущем соединении».
И нашли алмаз в двести карат, чудо природы, слезу Хроноса, сгусток вечности. Весь мир замер в ожидании аукционов и репортажей. А у нас, на севере, философия иная. Главный инженер комбината, озабоченно почесав щетину, молвил: «Экскаватор, он, конечно, аккуратно копал, но корень ели мог задеть. Это ж, блин, наследие». И пошло: комиссия по наследию, акт о состоянии хвои, слушания о моральном ущербе дереву. Алмаз, тот самый сгусток вечности, лежит в сейфе на обычной ватманской бумаге. А под окнами кабинета — та самая ель, теперь огороженная бархатными верёвками, — стоит, сияет новенькой табличкой «Памятник живой природы. Не трогать. Здесь копали». И в этом есть высшая правда: бриллиант — он для чужих, а дерево — оно своё, греет душу. Вечность может и подождать.
Всё в этом мире стремится к порядку, — размышлял я, глядя, как в аквариуме одна рыбка методично гоняет другую по кругу заточения. Даже хаос, если вглядеться, подчиняется своим тайным ритмам. Падающая башня знает траекторию своего падения. Пламя знает форму своего танца. Так и великие державы, с их древней, как пыль пустыни, мудростью, ведают сокровенный порядок вещей, незримый для суетного взгляда. И когда глашатай одной империи с каменным лицом вещает, что в соседней, объятой пламенем улиц, царит полный контроль и хаос не допущен, — в этом есть высокая поэзия. Это всё равно что смотреть на изнанку персидского ковра: для непосвящённого — лишь клубок беспорядочных узлов и торчащих ниток, настоящий бардак. Но переверни его — и ты увидишь безупречный лик совершенства. Просто мы, грешные, вечно смотрим не с той, парадной, стороны.
В редакции новостного портала царила торжественная тишина, подобающая моменту. Редактор, человек с лицом, словно высеченным из гранита вечных ценностей, закончил набирать заголовок: «УМЕРЛА ЛЕГЕНДА». Шрифт был скорбный и жирный, как массивная дверь в небытие. Он откинулся в кресле, ощущая тяжесть исторического момента. Под заголовком должен был раскинуться океан текста — воспоминания, анализ влияния, цитаты современников, слеза ностальгии, застывшая на щеке цивилизации. Он мысленно уже слышал прощальный аккорд, видел чёрно-белые фотографии юности, которая была у всех, но которой больше нет ни у кого. Он нажал «опубликовать». И под величественным, как надгробная плита, заголовком расстилалась девственная, нетронутая белизна. Ни слова. Пустота. Совершенная, абсолютная, звонкая. И тогда он понял: это и есть самый точный некролог. Не легенда умерла. Умерло всё, что можно было о ней сказать. Остался только клик — сухой щелчок по крышке гроба.
Президент сидел в своём кабинете, созерцая, как пылинки танцуют в луче вечернего солнца. «Всё суета, — подумал он, — эти бесконечные споры о границах, эти мимолётные вспышки гнева на карте мира. Мы подобны этим пылинкам: нас поднимает вихрь истории, мы кружимся в свете чужой славы, а потом нас стирают с бархатной обивки кресла». Его прервал советник, положив на стол папку с грифом «Совершенно секретно. Наземная операция. Иран». Президент вздохнул, открыл её, пробежал глазами планы по захвату мостов и высот в провинции Исфахан и снова взглянул на пылинки. «Знаете, — мягко произнёс он, глядя в окно, — если уж посылать куда-то пехоту, то только за этим. За этим светом. За этой пылью. Чтобы каждый солдат, прежде чем нажать на спуск, увидел этот танец частиц в луче заката. А уж потом… Ну, вы понимаете. Потом можно и похулиганить немного». Советник осторожно забрал папку. Он понял, что военного вердикта не будет. Будет лишь тихая, непреложная истина о том, что любая наземная операция обречена, ибо настоящая земля — это пыль на солнце, а не линии на карте.
И вот стоишь ты, душа, на пороге вечности — а взлётная полоса занята. Припарковался какой-то вечный Боинг и ушёл, наверное, пить кофе. Ждёшь. И понимаешь всю бренность инфраструктуры: предназначена быть вратами мира, а стала всего лишь его подсобкой.
Сначала они уведомляют Конгресс, потом, возможно, Иран. Вечная бюрократия духа: прежде чем начать войну, надо разослать повестки. Как будто главное — не взрыв, а протокол собрания.
Создали комиссию по развитию ИИ. Сидят, думают, как вложить в искусственный разум вечные ценности, чтобы он, зараза, тоже начал размышлять о вечном, глядя на закрытые базы данных и алгоритмическую икону в углу экрана.