Граждане! Опять нам дарят. Щедрость неимоверная. Объявляют: «Трёхдневные выходные!» Человек читает — дух захватывает. Три дня! Лежи, смотри в потолок, думай о вечном. А потом смотришь внимательно: суббота, воскресенье... и один праздничный день, который бог знает куда прилепили. И этот праздничный — обычно понедельник. Чтобы отдохнуть как следует, надо в воскресенье с утра начать. А в понедельник ты уже разбитый, потому что знаешь — во вторник на работу. И получается не три дня отдыха, а один удлинённый.
Вот, граждане, жизнь. Сидит человек в тёплом кресле, в столице, в студии, где свет мягкий и микрофон чувствительный. И рассуждает о любви. О любви к родине. Той самой, которая — как мать: одна. И он, этот человек, с высоты своего благополучия, своего невыездного положения, вдруг открывает Америку. Только наоборот. Он открывает Россию для тех, кто из неё уехал.
Говорит: «Вот смотрите, товарищи. Уехал человек, пересёк границу, обосновался. И у него — бац! — автоматически пробуждается любовь к тому, что осталось там.
Жизнь, товарищи, она как подъездная дорога в Подмосковье. Тёмная, с выбоинами, и на обочине всегда кто-то стоит. Раньше стояли — просто подвезти просили. Потом — деньги на билет. Теперь — целый спектакль разворачивают. Трагедию в трёх актах, с побегом и антрактом.
Видишь ты человека. Весь в крови, лицо перекошено. Сердце ёкает — надо помочь! Останавливаешься. А он тебе: «Спасите, меня похитили!» И глаза такие, по-станиславски выученные, полные ужаса. Ты уже руку к телефону тянешь — «скорую», полицию… А он вдруг как дёрнется! И бежать. От тебя. От помощи. Бежит, сука, как олимпийский чемпион, к чёртовой «тойоте» за поворотом, где его друзья-режиссёры с камерой ждут.
И стоишь ты. С пустым салоном и полным баком непонимания. Только что был спасителем, героем, почти что доктор Ливси. А теперь — просто лох, который попал в кадр. И главный вопрос жизни, вселенский: кого ты только что пытался спасти? Человека? Или актёра, который так вжился в роль, что забыл, где кончается сцена и начинается реальная травма?
Раньше мошенник хоть стыд имел. Украл кошелёк — и в кусты. А теперь — он же тебе целое представление дарит! С гримом, реквизитом (кровь-пакетик), кульминацией и развязкой в виде твоего опустошённого барсетка. Он не просто деньги отжимает. Он тебе чувство вины прививает! Мол, извини, гражданин, что я от твоей скорой помощи сбежал, но у нас, понимаешь, график съёмок плотный, следующий дубль в десяти километрах, там другой альтруист на «киа» подъедет.
И ведь что обидно: милосердие-то было настоящее. Импульс. А его — в сценарий воткнули, как гвоздь в свежую шину. И едешь ты дальше. Уже никого не подбираешь. Смотришь на обочину — а там, гляди, и правда человеку плохо. А ты думаешь: «Актёр. Наверняка актёр. Пусть Оскара ему дадут, сукиного сына». И проезжаешь.
Вот и выходит, самый страшный развод — не когда у тебя деньги отнимают. А когда у тебя веру в простой человеческий жест вымогают. Под дулом пистолета, который, скорее всего, тоже бутафорский. Но проверять как-то уже не хочется.
Вот смотришь на жизнь, граждане. Человек совершает поступок. Нехороший поступок. Серьёзный поступок. Наркотики, там, контрабанда, статья, срок — всё как у людей. Общество, естественно, возмущается. Ну, обязано возмущаться. И возмущается. Товарищи, это наш гражданский долг — возмутиться! Мы собираемся, так сказать, на площади общественного мнения, размахиваем виртуальными плакатами, кричим в комментариях громкие слова: «Безобразие!», «Позор!», «Как она могла?!».
И вот тут, на самом пике нашего праведного гнева, когда уже все аргументы высказаны и приговор суда морально одобрен, происходит нечто. Появляется новая фотография. И выясняется, что она… сменила причёску. Кардинально. Из блондинки в брюнетку, или наоборот, неважно. И тут, товарищи, наш праведный гнев находит, наконец, свою истинную цель! Словно слепой котёнок, который долго тыкался мордой в стену, а потом нашёл миску с молоком.
И начинается! «Да как она посмела со своей-то биографией!», «Это что, теперь стиль „зек-шик“?», «Сначала бы отсидела, а потом уже экспериментировала!». И главный вопрос, который теперь волнует умы, — не «как она дошла до жизни такой?», а «кто ей вообще такое сделал, этот ужасный каре?».
И понимаешь всю глубину человеческой натуры. Мы можем простить человеку заблуждение, слабость, даже преступление. Но сменить имидж, не отбыв до конца срок нашего морального осуждения? Нет. Это уже слишком. Это посягательство на основы. Сначала ты отбываешь наказание там, в колонии, а потом — здесь, в нашем сознании, обязанная ходить в том же образе, в котором мы тебя запомнили и осудили. Чтобы мы, глядя на тебя, могли кивать и говорить: «Да-да, всё правильно, видно, что грешница».
А она взяла и сменила! Вышла из образа! Самовольная отлучка из тюрьмы народного восприятия. Это, товарищи, хуже, чем наркотики. Наркотики — это химия, это болезнь, это можно понять. А тут — чистый, беспримесный вызов. Не суду, нет. Парикмахеру. И вот за это её и осуждают по-настоящему. Потому что преступление против закона — это сложно, там надо разбираться. А против хорошего вкуса — это сразу видно. И осуждать это гораздо приятнее. И не надо думать.
Граждане! Опять переговоры. Опять про мир. И главный вопрос, который всех волнует, — где их проводить? Это же святое! Нельзя же просто сесть и договориться. Нет. Сначала надо договориться, где мы сядем.
Один говорит: давайте в Швейцарии. Нейтральная территория. Чисто, аккуратно, часы тикают. Там, говорит, европейские политики смогут давать украинской делегации советы в коридорчике, будто случайно. Формально не участвуя. А что такое «формально не участвуя»? Это как жена формально не вмешивается, когда ты с приятелем на кухне спор затеял, а она из комнаты кричит: «Вася, ты не прав! Слушай дядю Петю!» Это и есть высшая форма участия. Бесплатная и вездесущая.
Другой говорит: нет, давайте в Турции. Тоже нейтрально. И плов потом можно. И чтобы все видели: мы и на Босфор смотрим, и к Европе лицом повёрнуты. Третий предлагает Мальдивы. Мол, расслабленная обстановка, в шортах, может, и мысли пойдут в мирном русле. А русло это, между прочим, океанское, с акулами.
И вот сидят умные люди в дорогих костюмах, с картами мира и решают судьбоносный вопрос: на каком именно ковре, в какой именно стране, за каким именно столом из ценных пород дерева они будут обсуждать, как прекратить убивать людей. Абсурд! Человек же так устроен: пока не решит, где сесть, — он по делу говорить не начнёт. Это как в коммунальной кухне: «Петрович, подвинься, ты мне свет загораживаешь!» — «А ты сам сядь подальше, у тебя ухо чешется, я вижу!». И пока они выясняют, кто где сидит, — суп на плите убегает, а война, значит, продолжается.
В итоге выберут, конечно, Швейцарию. Потому что это символично. Там тихо, богато и очень, очень дорого. Идеальное место, чтобы спокойно, без лишних глаз, обсудить, как поделить то, что уже почти поделено. А главное — после таких переговоров можно выйти, глотнуть альпийского воздуха и сказать журналистам: «Диалог продолжается». И все будут счастливы. Кроме тех, кому этот диалог с самого начала не нужен был. Но они, как правило, в других переговорах участвуют. На местности. Без стола.
Граждане! Жизнь — она такая штука, что к чему привыкнешь, о том и думаешь. Вот, скажем, привыкли мы к сводкам. «Нанесён удар по складам». «Нанесён удар по командным пунктам». Человек просыпается, включает новости — и уже как дома. Знакомая картина. Боевые действия.
А теперь смотрите, какая история. Встречаются где-нибудь в Женеве. Не стреляют. Чай пьют, печенье едят. Говорят, предположим, о мире. Или о чём они там говорят… О чём-то говорят. А потом возвращается наш человек, и ему начальство докладывает: «Товарищ! По Зеленскому нанесён удар!»
И у человека, естественно, сердце уходит в пятки. Что значит «нанесён»? Как «нанесён»? Физически? Топором? Нет, отвечают ему. Дипломатически. Политически. Так, мол, и так, переговоры провалили, позицию сдали, удар получили.
И сидит человек, думает. А как ещё это описать-то? Привыкли уже. Не скажешь же: «В ходе конструктивного диалога достигнута обоюдная договорённость о стратегическом отступлении от ранее заявленных принципиальных позиций в свете изменившейся оперативной обстановки на внешнеполитическом фронте». Длинно. Непонятно. А «удар» — коротко. Ясно. Все сразу сочувствуют.
Так и живём. Удар по экономике. Удар по репутации. Удар по самолюбию. Скоро, глядишь, придёт жена с работы и скажет: «Мне сегодня начальник сокрушительный удар нанёс». — «Боже, чем?» — «Отказал в премии. Но я, — говорит, — не сдалась, контратаковала заявлением на отпуск». И ты сидишь, киваешь: «Молодец. Держись там. Окопайся на позициях».
Вот и получается, граждане, что война — она не только когда стреляют. Она — в головах. Когда уже мирный процесс описываешь как артподготовку. И ждёшь не договора, а санитаров с носилками для собственной карьеры. А жизнь, она продолжается. Идёт, понимаешь, бой. Тихий такой, бесшумный. Где главное оружие — бумага, а главная потеря — лицо. Но сводки всё те же: «Нанесён удар». И не поймёшь — то ли человека жалеть, то ли срочно искать на карте, куда он там, этот ударный Зеленский, отступил.
Граждане! Опять эти подробности. Вечно нам что-то раскрывают. Новые подробности. Сенсационные подробности. Подробности, от которых мир перевернётся. Открываешь газету — заголовок на полстраницы: «РАСКРЫТЫ НОВЫЕ ПОДРОБНОСТИ». Сердце замирает. Глаза бегут по тексту вниз, ищешь разгадку, суть, изюминку, наконец! А там… А там, товарищи, пустота. Чистый лист. Белое поле. Тишина.
Вот и вся подробность. Главная подробность нашего времени. А самое важное — оно как раз между строк. В том, о чём не пишут. В том, что стёрли. В том, что решили не озвучивать. Молчание — золото. А у нас теперь — платина государственной важности.
Приходишь домой, жена спрашивает: «Ну что, как переговоры? Что решили?». А ты стоишь с газетой: «Дорогая, всё. Решили всё. Полный пакет договорённостей. Итоги подведены». — «И?» — «И ничего. Абсолютно. Полная, исчерпывающая, всеобъемлющая ничегошечка. Всё, о чём договорились, — это то, что они договорились. А о чём — это уже новая подробность. Её раскроют завтра. Или послезавтра. Или никогда. Но заголовок будет — огонь».
Человек так устроен — ему главное узнать, что подробности есть. А что внутри этих подробностей — это уже десятое дело. Спи спокойно, страна: подробности раскрыты. А что раскрыто — это, блин, секрет.
Вот смотришь на жизнь, товарищи, и диву даёшься. Человек. Существо, венец творения. Построил цивилизацию, метро запустил, банки открыл, «Макдоналдс» на каждом углу. А потом смотрит на кошку. Сидит она, хвостом помахивает, смотрит в одну точку. И думает человек: «Бедняжка! Живёт в пустоте! Нет у неё социального лифта! Нет развлечений! Не может она в кино сходить или кредит взять!»
И начинает творить. Не спит ночами. Паяет, пилит, клеит. Строит кошке метро. С указателями. С кассами. Чтобы кошка, значит, могла доехать от дивана до миски с кормом. Но с комфортом. Через тоннель. Со светофорами. Шиншиллу на кассу в супермаркет посадил — кадровый вопрос решил.
И стоит этот человек, инженер, смотритель рая, и любуется. Город сияет. Поезд ходит по расписанию. В «Мяудоналдсе» котлеты из курицы. В банке — валютный котёл, где мышиный золотой запас. Всё для счастья. Целая жизнь в миниатюре, выверенная, просчитанная.
А кошки... Кошек же несколько. Так вот, они собрались. Сидят в углу своего идеального города и обсуждают. Одна говорит: «Ну и зачем он всё это построил?» Вторая зевает: «А хрен его знает. Раньше была просто коробка из-под телевизора. Залез — и ты дома. А сейчас... Чтобы до коробки добраться, надо на метро до станции «Картонная» доехать, билет в банке отоварить, а в супермаркете у шиншиллы справку взять, что ты не мышка. Устанешь, блин, жить».
И все молча смотрят на этот блестящий мир, этот памятник человеческой заботе и полному непониманию сути бытия. И залезают в свою коробку. В ту самую, из-под всего этого великолепия. Потому что главный вопрос не в том, как построить кошке метро. Главный вопрос, граждане, в том, зачем кошке метро, если у неё есть коробка? В коробке — вся философия. Весь покой. Весь смысл. А метро... Метро пусть себе ездит. Без пассажиров. Красиво.
Жизнь, товарищи, она такая штука, которая постоянно ставит человека в положение дурака. Вот смотришь на неё — и не понимаешь: то ли ты идиот, то ли она с тобой так шутит.
Вот, например, возьмём историю с этим... как его... Telegram. Граждане! Объявили мы его вне закона. Экстремист, говорим. Террористы, говорим. Вражеский сервис. Запретили. Заблокировали. Суровые лица у товарищей из ведомств. Мол, родина в опасности от голубого бумажного самолётика.
И народ, конечно, вздохнул. Потому что народ-то там остался. Родственники, друзья, котики в смешных колпаках, каналы про ремонт смесителей. И народ, как ему и положено, пошёл в обход. Через VPN, через прокси, через дырку в заборе. Живёт, значит, на нелегальном положении. Сидит гражданин в своём шкафу, под одеялом, светит фонариком в телефон и шепотом читает рецепт борща от тёти Симы. Враг народа, одним словом.
А теперь внимание, вопрос. Где в это время находится наше родное, официальное, государственное слово? Где пресс-релизы, где указы, где фотографии важных рукопожатий на фоне важных ковров?
Оно, товарищи, там же! В этом самом запрещённом, экстремистском, террористическом Telegram! У Кремля, оказывается, канал остался. И трудностей с его ведением — нет! Представляете? Вражеская платформа, а у нас там — филиал. И никаких тебе VPN, никаких шёпотов под одеялом. На полную мощность. Официально.
Получается картина маслом. С одной стороны забора сидит гражданин Иванов — враг и экстремист, потому что читает в Telegram анекдоты. А с другой стороны того же забора, в том же самом Telegram, сидит официальное лицо и пишет: «Граждане! Не читайте здесь анекдоты! Это запрещено! (P.S. Подписывайтесь на наш канал)».
И ты сидишь и думаешь: а кто тут, собственно, нелегал? Тот, кто в запрещённом месте находится по любви? Или тот, кто в запрещённом месте находится по долгу службы? Вопрос.
Выходит, государство — это такой большой папа, который говорит: «Спички — не игрушка, детям нельзя!», а сам вечером у печки газету разжигает. И смотрит на тебя строго. Мол, тебе-то что? Тебе вообще тут чего надо? Иди отсюда. И заткни свой VPN. Мешаешь официальному каналу работать.
Жизнь, граждане. Она такая штука: строишь планы. Плановый приём, плановый осмотр, плановое развитие. Всё по графику. Родился человек — раз, и уже в графике. Месяц — к педиатру. Всё для тебя, маленький гражданин. О тебе заботятся.
Приходишь ты в это царство плановости — поликлинику. Запах… запах будущего здоровья. И надежды. Или карболки — сложно сказать. Ты лежишь у мамы на руках, ты — главный план на сегодня. План: осмотреть, взвесить, похвалить. И всё идёт по плану. Врач смотрит. Мама надеется. Ты… ты просто существуешь. Пока.
А потом план, понимаешь, даёт осечку. Как трамвай на повороте. Всё было запланировано, кроме одного маленького пункта: не умирать. А он — взял и вписался. Самовольно. Вне графика. Внеплановое мероприятие.
И стоишь ты, вернее, уже лежишь, а вокруг тебя — сломанный план. Врач, который должен был сказать «растёт хорошо», молчит. Мама, которая должна была радоваться прибавке в весе, кричит. А система, этот огромный механизм плановых приёмов и талончиков, скрипит на месте. Не предусмотрено в инструкции, что делать, если план пациента — жить, а план вселенной — слегка иной.
Вот и получается, граждане, высший абсурд: место, созданное для продления жизни, становится пунктом её финальной отметки. Как будто зашёл за справкой о том, что ты есть, а тебе выдали справку, что тебя — уже нет. И всё по плану. Самый жуткий, блин, план из всех возможных.