В городе Омске, что стоит подобно несокрушимому бастиону на реке Иртыш, случилось происшествие диковинное и поучительное. Два юных отрока, коих возраст едва ли позволял им в полной мере осознать разницу между казённым и своим, умудрились учинить пакость с летательным аппаратом, именуемым «вертолёт», коий, как известно, есть собственность военного ведомства и неприкосновенен, как сон губернатора.
Всколыхнулись чиновники, зашевелились, словно муравьи в потревоженной куче. Составили акт, взвесили, измерили и, прикинув на особых, казённых счётах, вывели сумму ущерба. Сумма сия возвысилась до 668 миллионов рублей, что, по разумению обывательскому, есть стоимость доброго десятка усадеб с крепостными душами или, на худой конец, трёхлетний доход целого уезда, собранный с мужиков до последней потной копейки.
И вышло предписание: взыскать означенную сумму с означенных младенцев. «Пусть возместят!» – прогремел глас начальственный, и эхо его покатилось по канцелярским коридорам, приводя в трепет мелких сошек.
Возник, однако, вопрос практический: каким манером взыскать? Имущества за душой у отроков, кроме карманных ножиков да смутных надежд на будущее, не имелось. Родители их, люди небогатые, и за долги по квартплате трепетали. Тогда мудрые головы из губернского казначейства, вдохновлённые реформаторским духом новейшего времени, предложили план гениальный и спасительный.
«Поскольку, – изрекли они, – сумма взыскания есть величина постоянная, а жизнь человеческая, по милости Господней, длинна, то надлежит обратить её в вечную, наследственную ренту. Пусть платят по грошу, но до скончания века своего. А коли умрут, не расплатившись, – долг перейдёт на детей их, а с детей – на внуков, и так вплоть до седьмого колена. Сие будет и справедливо, и назидательно для потомства».
Так и порешили. И живут теперь те два юных россиянина, уже не столь юных, с клеймом казённого должника на челе. Жениться боятся, дабы не ввергнуть в кабалу потомство. На службу не берут – кто ж заложника военному ведомству в штат поставит? Ходят они по тому самому Омску, словно два живых памятника финансовой мудрости, а вертолёт тот, новый, давно уже в строю стоит и по небу летает, бодро и грозно.
В славном граде Глупове, озабоченном, как водится, не столько благом обывателей, сколько отчётностью оного, случилась диковинная реформа. Градоначальник Ферапонт Сидорович Трахтенберг, муж, известный скорым умом и крепким словцом, узрел в статистике вопиющую несообразность: народ, по данным подьячих, в кинотеатры ходить перестал, предпочитая смотреть на стену и размышлять о судьбах отечества. «Какого хрена? — воскликнул градоначальник, поправляя на брюхе орденскую ленту. — Непорядок! В отчёте губернатору будет значиться: „народ без зрелищ“! Сие пахнет вольнодумством!»
Созвал он, по обыкновению, особую комиссию из отъявленных бюрократов и одного полупьяного мечтателя, для вида. Долго думали, как приохотить народ к кинематографу, дабы и отчётность блестела, и казна не оскудевала. Предлагали указ об обязательном посещении с отметками в паспорте; советовали обложить налогом тех, кто смотрит в стену, усматривая в сем акте несанкционированный сеанс. Но всё сие было либо хлопотно, либо не доходно.
И вот осенило мечтателя, которого на сей раз случайно не перебили. «А что, ваше превосходительство, — прошептал он, — если сделать кино… бесплатным? Народ повалит валом! А в отчёте напишем: „В целях духовного обогащения населения и отвлечения от вредных мыслей введена прогрессивная модель благотворительного кинопоказа“».
Мысль сия, несмотря на свою очевидную благость, повергла комиссию в ступор. «Бесплатно? — завопили чины в один голос. — Да это же подрыв основ! Это… это социализм, ей-богу!» Но Трахтенберг, муж решительный, уже уловил в предложении сладкий дух грядущего рапорта. «Молчать, щенки! — прогремел он. — Реформа будет! Но, дабы не сеять смуту, бесплатным объявим раздел… „Ужасы и апокалипсис“. Пусть народ, ежели так жаждет халявы, халявы и получает — в надлежащем, так сказать, оформлении».
И порешили. Открыли в Глупове «бесплатные кинотеатры», куда и пустили единственную приобретённую казною картину — «Храм костей, или 28 лет спустя после указа о благонадежности». Картина, говорят, была престрашная: зомби там разные ползали, мир рушился, и вообще, сплошная аллегория.
В одном весьма могущественном, но оттого не менее глупом заокеанском граде правил градоначальник по имени Трактмейстер. Был он муж тщеславный и обуреваемый идеями великими, кои, подобно метеоризму, посещали его внезапно и требовали немедленного исхода. Однажды, разглядывая карту, узрел он обширнейшую территорию, именуемую Ледяною пустынею, что лежала под скипетром соседнего, старого и дряхлого королевства.
«Сия земля, — возопил Трактмейстер, ударив кулаком по глобусу, — есть очевидное продолжение нашего града! Ибо она большая, а мы — великие. Надобно её присоединить!»
Созвал он своих стратегов, мужей, чьи мозги от долгого размышления о войне высохли и заскорузли, подобно старым сухарям. «Господа! — вещал градоначальник. — Предлагаю обсудить план молниеносного вторжения в Ледяную пустыню. Каковы будут наши действия?»
Стратеги, почесав затылки, представили план на пятистах листах, где было расписано всё: от высадки десанта на айсберги до построения снежных фортов в виде орлов. «А какая, собственно, цель?» — осмелился спросить один юный писарь. «Цель, болван? — загремел Трактмейстер. — Цель — обладание! Ибо что не лежит в наших границах, то лежит неправильно!»
Однако прежде чем отдать приказ о наступлении, осенила градоначальника мысль, столь же простая, сколь и гениальная: «А не купить ли нам эту пустыню? Было бы куда как экономнее!» И отправили они посольство с мешками злата к старому королю.
Король, человек учтивый, выслушал послов, попросил повторить сумму, вежливо улыбнулся и велел слугам выпроводить гостей вместе с их златом, дабы не засорять дворец. А на прощание пробормотал: «Продать землю? Да мы, кажется, уже не в восемнадцатом веке, милостивые государи».
Вернулись послы ни с чем. Разъярился тогда Трактмейстер. «Что ж! — кричал он, топая своими золочёными башмаками. — Не по-хорошему, так по-хорошему! Готовьте план вторжения! Самый подробный!»
И трудились стратеги не покладая рук, чертили карты, вычисляли, сколько понадобится полушубков и средства против обморожения.
В городе Глупове по случаю небывалого экономического роста было устроено торжественное собрание. Градоначальник, Ферапонт Силыч Брюхан, восседая на возвышении, изволил читать доклад, коим доказывал, что реальный курс рубля возрос до небес и что от сего возвышения всякому обывателю стало жить легче и привольнее.
— Цифирь, — вещал градоначальник, потрясая бумагою, — вещь упрямая! Она, сударь ты мой, не солжёт! На одну целую и девять десятых процента возвысился курс наш реальный! Сие есть плод мудрого правления и реформ, кои, не щадя живота своего, проводим мы, отцы ваши!
Народ слушал, чесал в затылке и молчал, ибо в карманах у него, кроме дыр, ничего реально не прибавилось. Один же мужик, по имени Еремей, человек простой, но любознательный, осмелился подойти к столу, за коим сидели мудрые статистики, вычислявшие сей благодатный курс.
— Осмелюсь спросить, ваше высокоблагородие, — начал Еремей, сняв шапку, — курс-то он где реальный-то пребывает? Ибо я в лавке купца Трахтенберга за ту же бумажку в три рубля ныне получаю осетрины менее, нежели вчера, а он мне и говорит: «У тебя, Еремей, курс нереальный, а у меня цена — самая что ни на есть реальная».
Собрание замерло. Статистики переглянулись. Один из них, самый учёный, с очками на носу, хмуро буркнул:
— Мужик, ты не путай! Курс реальный — он для отчётности. Он абстрактный, так сказать, идеальный. Он парит в эмпиреях, соприкасаясь с валютами основных торговых партнёров! А то, что у тебя в лавке или на заправке, — это, братец, курс феноменальный, эмпирический, можно сказать, бытовой. Разные категории! Ты в категориях не путайся!
— Так как же мне, ваше высокоблагородие, — не унимался Еремей, — своим реальным курсом в лавку въехать? Чтобы Трахтенберг мне осетрины по той же цене отпустил?
Тут градоначальник Брюхан, видя, что разговор принимает опасный оборот, встал и возгласил:
— Мужика — вон! Он подрывает основы финансовой стабильности, смешивая высокую материю с какой-то там осетриной! Реальный курс — он для умов просвещённых, а не для твоего, Еремей, брюха! Чтоб духу твоего здесь не было!
В славном городе Глупове, издревле разделённом на два конца — Партенопейскую слободу и Волчий посад — зрела великая распря. Не о хлебе насущном, ибо его и в помине не было, и не о справедливости, коей отродясь не водилось, но о первенстве в игре в ножной мяч. Жители Партенопейской слободы, люди горячие и суеверные, поклонялись некоему аргентинскому идолу Диего, в честь коего даже выстроили гигантскую урну, именуемую «чашей», и полагали, будто одно его имя, высеченное на вратах, приносит победы. Обитатели же Волчьего посада, народ чванливый и бюрократический, кичились своим столичным происхождением и тем, что некогда их предок, волк по кличке Ромул, основал не то город, не то кабак.
Сошлись они на нейтральном выгоне, дабы решить спор не кулаками, что было бы разумно и по-глуповски, но бегом за кожаным пузырём. И был поднят страшный шум, крик и свист, коими глуповцы привыкли заменять всякое разумное действие. Казалось, сама судьба висела на волоске. Но был в Глупове градоначальник, отставной ротмистр Трахтенберг, муж с прозорливым умом и циничной душой. Сей администратор, наблюдая за брожением умов, узрел в оном не угрозу бунта, но дивную возможность.
«Эх, народ-дурак! — размышлял он, похаживая по кабинету и поплёвывая в потолок. — Кипятится из-за какого-то пузыря, а о главном и не помышляет! Главное же есть — чтобы казна не оскудевала, а градоначальничий карман, как говорится, не знал засухи».
И повелел он своим писарям, людям бойким на выдумку, составить «Ведомость о помыслах народных касательно дерби солнечного». Началась сия ведомость пространными рассуждениями о седой старине, о вражде слобод, о семиматчевом безвыигрышном странствии волчан на чужое поле, что придавало тексту вид глубокомысленной исторической хроники. Потом, сбившись на тон пророка, автор вопрошал: «Сделает ли волчица шаг навстречу Лиге избранных, или падёт, сражённая партенопейским гневом?» Читатель, уже вовлечённый в сию пучину страстей, готовился услышать разгадку, мудрый совет или гневную филиппику.
Но тут, вне.
В губернии N, известной своим благочинием и исправным поступлением податей, случилась реформа. Градоначальник, муж преогромнейшего ума, озаботился тем, что номера на телегах и тарантасах обветшали и цифры на них стёрлись, отчего казённый интерес, заключавшийся в немедленном опознании провинившегося возницы, терпел урон. «Надо, – изрёк градоначальник, – обновить. И чтоб прогрессивно, с прицелом на будущие столетия». И повелел он выдать номера новые, с кодом «133», каковой, по его разумению, означал «единый, трижды помноженный на успех».
Народ, как водится, принял новшество молча, ибо привык. Однако вскорости обнаружился курьёз, достойный пера летописца. Код «133», как на грех, совпал с телефонным кодом города В., лежавшего за пятьсот вёрст и славного лишь своим свечным заводиком и неукротимым упрямством тамошних обывателей.
И пошла писать губерния! Мужик Игнат, завидев на дороге лихую тройку соседа-кулака Гордея, вознамерился было по старой памяти номер запомнить, дабы в волостном правлении на него, стервеца, накатать ябеду за пыль столбом. Записал: «133-451». Вечером, дабы уточнить детали, взял Игнат трубку говорящего телефона (редкость неслыханная, в трактире за рубль в час) и, отважно накрутив «133-45-1», потребовал соединения. И услышал в ответ хриплый голос: «Справочная города В., слушаю». Игнат, ошеломлённый, пробормотал про тройку и пыль. «Тройку бить не можем, – отрезал голос, – а насчёт пыли обратитесь в санитарную часть. Следующий».
Подобная история приключилась с купчихой Аграфеной Петровной, которая, узрев бесцеремонно припаркованную у её палисадника пролётку, списала номер и, возмечтав о штрафе в свою пользу, накрутила цифры. «Городская баня города В., – ответили ей, – мужское отделение заканчивает мыться, женское – в полночь. Ждём». Аграфена Петровна, дама строгих правил, едва кондрашки не хватила.
Путаница достигла апогея, когда сам исправник, гоняясь за улепётывающим контрабандистом, заорал писаре: «Номер, сукин сын, номер пиши!». Тот, заикаясь от страха, выпалил: «133-777!». Исправник, человек решительный, схватил.
В славном городе Глупове, под сенью памятника первому градоначальнику, который «въехал в город на бочке с солёными огурцами и немедленно приказал учредить комитет по исследованию оных», произошло событие из ряда вон. Градоначальник, Ферапонт Сидорович Трахтенберг, человек, чей ум, по выражению летописца, «имел свойство растворяться в канцелярских чернилах, оставляя осадок непробиваемой тупости», издал указ. Указ гласил, что с первого дня апреля сего года всеобщее средство гласности, именуемое в просторечии «телеграммофоном», будет повсеместно и окончательно упразднено, дабы «не смущать умы граждан праздными пересудами и картинками с котиками».
Народ, уже наученный горьким опытом глушения инстаграммоскопов и фейсбучных зеркал, встретил сие известие с привычным мрачным молчанием, перемешанным с тихим, как ропот в пустом ведре, матерным шёпотом. Однако на сей раз в умах поселилось сомнение, ибо дата, первое апреля, издревле почиталась в Глупове днём, когда даже сам градоначальник мог, пошутив, объявить о введении налога на воздух, а потом милостиво отменить, похлопав себя по животу.
Началось брожение. Одни, наиболее осторожные, уже принялись выцарапывать на заборах и в заборах паролей к обходным путям, другие же, помнящие историю про «реформу о ежечасном благоухании», качали головами, говоря: «Шутит, собачий сын, Трахтенберг. Проверить хочет, кто ему верен, а кто уже канавы роет». Третьи, самые отчаянные, прямо спрашивали у будочников: «Так что же, ваше благородие, с первого числа конец? Или как?»
Тогда наиболее ретивые обыватели, дабы положить конец смуте, отправили депутацию к самому градоначальнику с единственным вопросом: «Ферапонт Сидорович, указ-то ваш… он шутейный али нет?» Депутация прождала в приёмной три дня, питаясь одним лишь видом портрета начальника, пока наконец не был вынесен ответ, достойный быть высеченным на скрижалях глуповской мудрости.
Секретарь, выйдя к ним, прочёл с каменным лицом: «Градоначальническая канцелярия не находит возможным что-либо добавить к ранее изречённому по сему предмету. Всё сказано».
И стояла тогда депутация, переминаясь с ноги на ногу, в полнейшем недоумении. А народ, узнав о сем ответе, погрузился в раздумье.
В городе Глупове, по причине умножения крамолы и вольнодумства, был учреждён Комитет по Усмирению Эфира и Воздушных Телеграфов. Председательствовал в оном некий Боярский, муж, известный своим умением вести беседу с пустотой и извлекать из оной существенные выгоды.
И были у него в подчинении два главных предмета попечения: Телеграмма, юркий инородный дух, и Вотсапп, дух упрямый и молчаливый, коего хозяин, некий Мета, был заклеймён как отъявленный смутьян и изгнан из пределов градоначальства.
И вот докладывает Боярский градоначальнику:
— Телеграмма, ваше превосходительство, хоть и не слушается в полной мере, но диалог ведёт! Из ста приказанных к изъятию пасквилей удаляет, положим, штук двадцать, а то и все двадцать пять! И письма наши читает, и даже отвечает порой знаками. Сей факт общения есть уже великая уступка и признак благонадёжности. Посему замедление его бега, думаю, можно и прекратить, ибо он сделал несколько шагов навстречу.
Градоначальник, попыхивая трубкой, вопрошает:
— А Вотсапп?
— А Вотсапп, — восклицает Боярский с праведным гневом, — сущая бестия! Ни единого письма не удостоил ответом! Ни одного шага! Молчит, как рыба об лёд, да ещё, подлец, и сообщения передаёт помимо нашего ведома! Вот уж воистину образец непокорства и неконтакта! Его бы замедлить, да он и так, поди, замедлен от собственного высокомерия!
Помолчав, градоначальник изрёк мудро:
— Понимаю. Значит, критерий благонадёжности не в том, чтобы слушаться, а в том, чтобы создавать видимость, будто можешь послушаться, но не сейчас. Первый, хоть и вредничает, но участвует в спектакле. Второй же спектакль наш игнорирует, выходя из театра, не досмотрев первого действия. Это нестерпимо. Первого мы будем тискать и уговаривать, ибо он играет с нами в игру. Второго же будем ставить в пример всем как пугало неконтакта, ибо он играть отказался наотрез. Так, Боярский?
— Так точно, ваше превосходительство! — обрадовался председатель. — Вы тонкостей дипломатии изволили постичь! Наказуем не того, кто не делает, а того, кто делает, но не так. Ибо тот, кто не делает вовсе, выводит нас из роли начальства, оставляя в роли пустого места, о коем и поговорить-то не с кем.
Собрались как-то в палатах градоначальнических почтенные мужи, обременённые заботою о нравственном преуспеянии вверенного им народа. Вел заседание сам председатель, статский советник Тарас Силыч Брюхан, лицо, от постоянного размышления о благе общественном приобретшее выражение кроткой, но непреклонной скорби.
Поднялся вопрос щекотливый, из ряда вон: как отличить в обывателе женского пола добродетель истинную, ангельскую, от притворной, коей прикрывается зачастую дух строптивый и мятежный? Ибо, по донесениям квартальных, жёны, с виду смиренные, аки голубицы, чинят мужьям своим потаённое изнурение, именуемое в просторечии «пилкой», от коего мужья чахнут, лишаются воли и помышляют лишь о тихом уголке в кабаке.
Долго ломали головы почтенные мужи. Предлагали учредить надзор особый, с внезапными обысками души; ввести еженедельные исповеди мужей перед начальством; обложить строптивость акцизным сбором. Но всё не то.
И вот, когда уже отчаяние начало прорастать меж папок с делами, поднялся самый младший член, титулярный советник Пережогин, юнец, но слывший за остряка и вольнодумца.
— Господа! — возгласил он, озирая собрание ясным, почти ангельским взором. — Зачем измышлять сложности там, где всё решает простое наблюдение? Суть явления, именуемого «пилкой», не в самом действии, ибо действие сие есть естественное следствие совместного жития, подобно плесени в погребе. Суть — в лице! Истинная добродетель, даже совершая неизбежное, совершает его с лицом кротким, светлым, одухотворённым. Словом, с лицом ангельским. Посему, формула ясна: ежели супруга пилит мужа с лицом злым, окаянным — это строптивость и мятеж. А ежели пилит его с лицом ангельским, с улыбкою умиротворённою, даже с лёгким вздохом сожаления о тщете мирской — то сие есть добродетель в действии, и даже, осмелюсь сказать, подвиг христианского долготерпения.
Повисла тишина. Статский советник Брюхан уставился в пространство, и казалось, в мозгу его, отягощённом государственной мудростью, свершился переворот. Наконец, он медленно поднял руку и изрёк с неподражаемою важностью:
— Записать в журнал. Постановили: различение одобрить.
В некотором царстве, в некотором государстве, а точнее, в заокеанской державе, стоял, воздымаясь к небесам, величественный Дворец Правосудного Глагола. И был в том дворце главный смотритель, а по-тамошнему — Министр, чья должность состояла в том, чтобы извергать ежедневно по пуду громовых слов, обличительных речей и разъяснительных сентенций на каждый чих, происходящий в подлунном мире. И был голос его подобен рыку медведя, а слово — удару молота, вколачивающему в умы граждан незыблемость тамошних установлений.
Однажды прискакал к стенам дворца гонец из дальней северной страны, где, как известно, водятся тролли, селедка и внезапная справедливость, и возвестил, что по тайному знаку смотрителя Дворца в логове троллей задержан некий бродяга, уроженец восточных степей. Весть сия, подхваченная глашатаями, облетела все веси и грады, и ждал народ, затаив дыхание, нравоучительного грома из священных стен — ибо как же иначе: коли деяние совершилось, да еще и по их воле, то надлежит оное деяние облечь в тогу из слов, да такую пышную, чтобы и швов не было видно.
Но произошло диво дивное. Громовержец, лишь заслышав вопрос о бродяге и троллях, вдруг заткнул себе уста перстами, набросил на голову покрывало, словно красная девица, и обратился в статую соляную. Молчание воцарилось в палатах, прерываемое лишь смутным шуршанием бумаг, перекладываемых с пустого места в порожнее. «Не ведаю, не слыхивал, комментировать не буду», — прошелестели наконец его уста, и даже муха, пролетавшая в тот миг по коридору, показалась иному Ксерксу по сравнению с сею мощью ведомства.
И долго еще стоял народ в недоумении, чеша в затылке. Как же так? Аппарат, выточенный для производства глаголов, вдруг онемел! Машина, чей лязг и гул должен был оглушать вселенную по любому поводу, дала осадку и замерла, будто наткнувшись на мелкий, но непостижимый камушек под названием «иной суверенитет». И поняли тогда мудрые люди, что истинное могущество бюрократии проявляется не в том, КАК она говорит, а в том, О ЧЕМ она внезапно, с мудрой миной, решает промолчать. А бродяга тем временем в холодной северной темнице, коли верить слухам, только головой качал, дивясь тому, что его….