В некотором государстве, столь просвещённом, что солнце над ним никогда не заходило, случилась канитель изрядная. А было то в герцогстве Йоркском, коим управлял сановник высокий, отменно благородный, почитаемый всеми за особу, кровь коей была столь голубая, что, казалось, и в жилах-то течёт не она, а самый что ни на есть незамерзающий антифриз благородства. Сей сановник, герцог Эндрюшко, прославился не ратными подвигами и не мудрыми реформами, но искусством изысканным — умением не работать, пребывая при этом в почёте и довольствии несказанном. И была у него забава: посещать острова тёплые, да не простые, а те, где собиралось общество избранное, дабы обсудить дела государственные в… э-э-э… непринуждённой обстановке.
И всё бы ничего, кабы не объявился в тех краях прожектёр один, американец, по фамилии Эпштейн. Сей делец, человек с мозгами, вывернутыми наизнанку, вознамерился торговлю устроить, да не пушниной или чаем, а товаром особым, живым и говорящим. И потянулись к нему, как мотыльки на огонёк, сливки общества — банкиры, политики и прочие столпы прогресса. А среди них, как муха в сливках, и герцог наш Йоркский затесался.
Долго ли, коротко ли, но прожектёра того прищучили, а дела его, как бочку с селёдкой, вскрыли. И пошёл такой смрад на весь белый свет, что хоть святых выноси. И потянулись нити от той бочки прямиком в кабинеты важные, в особняки богатые. А одна ниточка, жирная такая, позолоченная, — прямо к герцогу Эндрюшко.
Тут-то и началось самое занятное. В государстве том существовал закон древний, нерушимый, о неприкосновенности особ голубокровных. Закон сей гласил, что коли особа сия совершит нечто предосудительное, то надлежит сделать вид, будто ничего не произошло, ибо сама мысль о возможности проступка есть оскорбление величия. Герцог наш так и поступил: отрёкся от всех титулов, кроме самого главного — неприкосновенности, укрылся в замке своём и принялся давать интервью, в коих доказывал с математической точностью, что в означенный день и час он… в пиццерии находился, и даже чек сохранил.
Но времена меняются. Пришёл к власти новый градоначальник столичный, из тех реформаторов, что любят старые законы под новую гребёнку чесать.
В славном граде Гласнове, известном своими пряничными палатами и леденцовыми мостовыми, случилась великая пертурбация. Градоначальник Трахтенберг, муж, исполненный реформаторского зуда, объявил с балкона ратуши: «Мужики! Шоколад подешевеет! Скоро!». И, дабы не быть голословным, предъявил народу хитроумную бумагу, именуемую «фьючерс», где чёрным по белому было прописано, что цена на какао-бобы, сиречь на основу шоколадного благоденствия, обрушилась аж на семьдесят пять процентов.
Народ, измученный долгим поеданием сухарей и запиванием оных березовым соком, возликовал. Уже виделись каждому во сне реки из горячего шоколада и горы пралине, коими щедро осыпал их отец-градоначальник. Однако, присмотревшись к бумаге зорким мужицким глазом, обнаружили подвох: благодать сия, согласно кабалистическим знакам, должна была снизойти не сейчас, а лишь в декабре 2025 года, то есть через полтора года терпения и ожидания.
Поднялся ропот. «Как же так, ваше-ство? – вопрошали у ратуши. – Рухнуло, говорите, скоро, говорите, а ждать – полтора годища? Не по-христиански это!». На что Трахтенберг, выйдя на крыльцо и поправляя орденскую ленту «За усмирение икоты», изрёк с отеческой укоризной: «О, маловеры! Не ведаете вы премудростей экономических! Цена-то рухнула уже сейчас, в будущем, а вы о настоящем печётесь. Сие есть великая реформа ожидания, коей я, по милости моей, подвергаю вас для укрепления духа и возвышения мыслей над бренной материей! А покуда – кушайте сухари, они полезны для пищеварения и способствуют правильному осмыслению фьючерсных обязательств».
И установился в Гласнове новый порядок. Народ, томимый сладкой надеждой, продолжал жевать сухари, поглядывая на висящий в центре площади календарь с зачёркнутыми днями. А градоначальник Трахтенберг, довольный, отписал в столицу рапорт об успешном внедрении «концепции отсроченного сладкого счастья», коя, по его мнению, не только бюджет бережёт, но и народ от праздности удерживает, ибо мечтать о том, чего нет, – занятие, вполне заменяющее собою реальное пирожное. И жили они так впредь, пока не выяснилось, что и фьючерс-то тот был на какао-бобы не гвинейские, а перуанские, кои и до обвала-то гроша ломаного не стоили.
Встречаются два интеллигента, оба с флагманскими аппаратами, стоимостью как годовая подписка на полное собрание сочинений Достоевского в кожаном переплёте. Один, с лицом, помятым экзистенциальной скорбью, показывает другому свой сверкающий девайс, на экране которого застыла в предсмертной агонии иконка «Настройки».
— Представляешь, — говорит он, с трудом выговаривая слова, — заплатил сумму, за которую можно было бы приобрести билет в Вену на премьеру оперы, которую ты всё равно не поймёшь. И что? Каждый раз, когда я пытаюсь сделать селфи, достойное моей новой, столь же дорогой шляпы, эта штуковина предлагает мне сначала обновить прошивку, потом сбросить настройки, а потом и вовсе начинает мигать мне азбукой Морзе. Похоже, она передаёт сигнал бедствия. Может, SOS, а может, просто «ох…нь».
Второй, человек с философским складом ума, мудро качает головой, поправляя пенсне.
— Дорогой мой, ты стал жертвой классического парадокса современного бытия, — изрёк он. — Ты купил не телефон. Ты купил почётную лицензию на участие в масштабном социально-технологическом эксперименте под кодовым названием «А платил-то кто?». Раньше бета-тестеров кормили печеньем и платили им деньги. Теперь же они сами платят, да ещё и носят этот «сырой» код в кармане, рядом с носовым платком, как орден за наивность. Ты стал ходячим премиум-аккаунтом для отлова багов. Поздравляю. Твой смартфон — это не устройство связи. Это литературный журнал «Новый мир» в эпоху застоя: снаружи — глянцевая обложка, внутрь положили кирпич, а читать предлагают между строк, которых нет.
Первый задумчиво постучал по бездыханному экрану.
— Значит, я не владелец, я — соавтор? Соавтор этой… этой технической поэмы без рифмы?
— Именно! — воскликнул философ. — И твоя глава пока что называется «Чёрный экран, или Вечность в ожидании ответа от службы поддержки». Бессмертие, однако, гарантировано. Пока не выпустят новую модель.
Граждане! Опять эти подробности. Вечно нам что-то раскрывают. Новые подробности. Сенсационные подробности. Подробности, от которых мир перевернётся. Открываешь газету — заголовок на полстраницы: «РАСКРЫТЫ НОВЫЕ ПОДРОБНОСТИ». Сердце замирает. Глаза бегут по тексту вниз, ищешь разгадку, суть, изюминку, наконец! А там… А там, товарищи, пустота. Чистый лист. Белое поле. Тишина.
Вот и вся подробность. Главная подробность нашего времени. А самое важное — оно как раз между строк. В том, о чём не пишут. В том, что стёрли. В том, что решили не озвучивать. Молчание — золото. А у нас теперь — платина государственной важности.
Приходишь домой, жена спрашивает: «Ну что, как переговоры? Что решили?». А ты стоишь с газетой: «Дорогая, всё. Решили всё. Полный пакет договорённостей. Итоги подведены». — «И?» — «И ничего. Абсолютно. Полная, исчерпывающая, всеобъемлющая ничегошечка. Всё, о чём договорились, — это то, что они договорились. А о чём — это уже новая подробность. Её раскроют завтра. Или послезавтра. Или никогда. Но заголовок будет — огонь».
Человек так устроен — ему главное узнать, что подробности есть. А что внутри этих подробностей — это уже десятое дело. Спи спокойно, страна: подробности раскрыты. А что раскрыто — это, блин, секрет.
В литературе, как и в жизни, самые прочные связи возникают порой на самой зыбкой почве. Взять, к примеру, классический сюжет о пленнике и тюремщике, где ненависть постепенно перерастает в нечто большее, в странную, болезненную привязанность. Так и наши соотечественники, отдохновения ради избравшие гостеприимные палестины Таиланда, продемонстрировали феномен редкой душевной верности.
Случился, понимаете ли, в одном отеле технический казус. Лифт, этот вертикальный символ прогресса, внезапно вспомнил, что он, по сути, железная клетка, и решил в свободном падении доказать пассажирам законы Ньютона на практике. Четверо россиян, мирно следовавших с пляжа к номеру, нежданно-негаданно прошли ускоренный курс тайской экзотики, совмещённый с кратким введением в травматологию.
И что же? Оправившись от объятий гипса и гостеприимства местных эскулапов, герои сего происшествия, вместо того чтобы сжечь за собой все мосты, а заодно и сертификат этого отеля, поступили с истинно русским, слегка фаталистическим размахом. Они в него вернулись. Вернулись, как возвращаются в родные пенаты. Как будто между человеком и неисправным механизмом, едва не отправившим его к праотцам, заключён некий сакральный договор. «Ты — меня, я — тебя. Квиты».
Они теперь, надо полагать, ездят на том лифте с особым, брезгливо-нежным чувством, как на старом, вредном, но своём коне. Заходят — глубоко вздыхают. Нажимают кнопку — мысленно прощаются с жизнью. А когда кабина, скрипя всем, чем можно, всё-таки доставляет их на нужный этаж, в душе рождается тихая, идиотская победа: «Выдержал, сволочь! Не подвёл!». Это уже не сервис. Это — отношения. Травматические, абсурдные, но отношения. Почти как брак. Только падаешь в них быстрее.
В градоначальственном правлении города Глупова случилось происшествие из ряда вон: предстояло обсуждение дела о некоей девице, которая, по слухам, собиралась на чужбине, на скользком месте, нечто изобразить пред очами иноземных судей. Девица, как докладывал письмоводитель, была хоть и юна, но уже трёхкратная чемпионка, что, по мнению градоначальника Федула Трахтенберга, являлось числом богоугодным и даже избыточным.
«Однократная — понятно, — размышлял вслух градоначальник, — двукратная — похвально, трёхкратная — уже, прости господи, какое-то мотовство! Нешто нельзя было одну медаль, самую что ни на есть золотую, отчеканить да на все три случая привешивать? Экономия бы казне!»
Однако далее в докладной записке следовали строки, повергшие Федула Игнатьевича в великое смущение. Помимо времени выхода девицы на лёд, которое приходилось на глухую ночь, когда всякий благонамеренный обыватель должен спать и видеть во сне рост благосостояния, в бумаге содержались некие шифрованные знаки — буковки и ссылочки. Призвав толмача, градоначальник потребовал разъяснений.
«Ваше превосходительство, — зашептал толмач, озираясь, — это, по нынешней моде, гиперссылки. Одна ведёт к драме «На льду» о закулисье, ценах и прочих неудобовразумительных материях. Другая — прямиком в сервис, именуемый «Окко», где оную драму и можно, изволите ли видеть, наблюдать за установленную плату».
Трахтенберг долго сидел в оцепенении. Мысль о том, что важнейшее государственное дело — прославление градоначальства через успехи подопечных девиц — оказалось столь хитромудро переплетено с коммерческим предприятием, приводила его в неописуемый восторг, смешанный с ужасом.
«Эврика! — вдруг возопил он, ударив кулаком по столу так, что подпрыгнула чернильница. — Вот она, истинная реформа! Вот где собака зарыта! Девица пусть себе борется, это её женское дело. Но ежели в каждой бородке да в каждом прыжке можно усмотреть прибыльную ссылочку — так это, братцы, уже не спорт, а прямолинейное служение отечеству!»
И порешили на том: отныне всякое славное событие, будь то победа на льду, рождение младенца или даже успешное извержение нечистот из городского коллектора, должно сопровождаться приложением соответствующих гиперссылок на благо казны и процветания Глупова.
Сидят они там, в этом своём золотом сортире Мар-а-Лаго. Гендиректор Goldman Sachs, бл*дь, такой важный, с сигарой. Говорит: «Я, конечно, держу немного биткоинов. Для диверсификации». А сам думает: «Господи, хоть бы не спросили, сколько — а то скажу «ноль целых, х*й десятых», и весь пафос к чертям».
Рядом сын Трампа, Эрик, сидит. Лицо такое — ну прям верит в светлое будущее. Вещает: «Биткоин будет по миллиону! Миллион, Карл!» А прапорщик из охраны, который у двери стоит, шепчет напарнику: «Слышь, Петрович, а он в курсе, что у нас вчера за доллар три рубля с копейками давали? Ну, этот самый… биткоин?»
Тут встаёт гендиректор Coinbase. Лицо спокойное, как у йога после медитации. Говорит: «Падение — это чистая психология! Фундамент — супер! Всё за*бись!» А сам под столом ногой трясёт, потому что у него в кармане телефон вибрирует без остановки — это ему присылают уведомления: «Продано по 20 тысяч. Продано по 19.500. Продано по 18.900, бл*дь».
И вот кульминация. Выходит к микрофону сам хозяин, Дональд Трамп. Смотрит на эту всю паству, на этих верующих в цифровое золото, которые в его поместье собрались, чтобы убедить друг друга, что они не последние лохи. Кашляет в кулак. И говорит:
«Окей, народ. Я всё понял. Криптовалюта — это будущее. Великое будущее Америки. Поэтому я объявляю о запуске собственной монеты. Называться она будет TRUMP-COIN. Её фундаментальная ценность обеспечена самым надёжным активом в мире».
Все замирают в ожидании. Золотом? Нефтью? Госдолгом США?
Трамп делает паузу, оглядывает зал и выдаёт:
«Она обеспечена моими старыми, непроданными галстуками. Их ровно семь миллионов штук на складе. Каждый галстук — это один TRUMP-COIN. Это надёжнее, чем ваш биткоин, поверьте мне».
В зале тишина. А прапорщик у двери опять шепчет Петровичу:
«Ну всё, п*здец вашему биткоину. Сейчас он ещё скажет, что его галстуки можно будет менять на портрет Клаудии Шиффер или на верблюда. И все побегут скупать галстуки. А мы с тобой, как всегда, с голой ж*пой останемся».
И тут из-за угла выходит жена Трампа, Мелания.
Вот смотришь на жизнь, товарищи, и диву даёшься. Человек. Существо, венец творения. Построил цивилизацию, метро запустил, банки открыл, «Макдоналдс» на каждом углу. А потом смотрит на кошку. Сидит она, хвостом помахивает, смотрит в одну точку. И думает человек: «Бедняжка! Живёт в пустоте! Нет у неё социального лифта! Нет развлечений! Не может она в кино сходить или кредит взять!»
И начинает творить. Не спит ночами. Паяет, пилит, клеит. Строит кошке метро. С указателями. С кассами. Чтобы кошка, значит, могла доехать от дивана до миски с кормом. Но с комфортом. Через тоннель. Со светофорами. Шиншиллу на кассу в супермаркет посадил — кадровый вопрос решил.
И стоит этот человек, инженер, смотритель рая, и любуется. Город сияет. Поезд ходит по расписанию. В «Мяудоналдсе» котлеты из курицы. В банке — валютный котёл, где мышиный золотой запас. Всё для счастья. Целая жизнь в миниатюре, выверенная, просчитанная.
А кошки... Кошек же несколько. Так вот, они собрались. Сидят в углу своего идеального города и обсуждают. Одна говорит: «Ну и зачем он всё это построил?» Вторая зевает: «А хрен его знает. Раньше была просто коробка из-под телевизора. Залез — и ты дома. А сейчас... Чтобы до коробки добраться, надо на метро до станции «Картонная» доехать, билет в банке отоварить, а в супермаркете у шиншиллы справку взять, что ты не мышка. Устанешь, блин, жить».
И все молча смотрят на этот блестящий мир, этот памятник человеческой заботе и полному непониманию сути бытия. И залезают в свою коробку. В ту самую, из-под всего этого великолепия. Потому что главный вопрос не в том, как построить кошке метро. Главный вопрос, граждане, в том, зачем кошке метро, если у неё есть коробка? В коробке — вся философия. Весь покой. Весь смысл. А метро... Метро пусть себе ездит. Без пассажиров. Красиво.
Жизнь, товарищи, она такая штука, которая постоянно ставит человека в положение дурака. Вот смотришь на неё — и не понимаешь: то ли ты идиот, то ли она с тобой так шутит.
Вот, например, возьмём историю с этим... как его... Telegram. Граждане! Объявили мы его вне закона. Экстремист, говорим. Террористы, говорим. Вражеский сервис. Запретили. Заблокировали. Суровые лица у товарищей из ведомств. Мол, родина в опасности от голубого бумажного самолётика.
И народ, конечно, вздохнул. Потому что народ-то там остался. Родственники, друзья, котики в смешных колпаках, каналы про ремонт смесителей. И народ, как ему и положено, пошёл в обход. Через VPN, через прокси, через дырку в заборе. Живёт, значит, на нелегальном положении. Сидит гражданин в своём шкафу, под одеялом, светит фонариком в телефон и шепотом читает рецепт борща от тёти Симы. Враг народа, одним словом.
А теперь внимание, вопрос. Где в это время находится наше родное, официальное, государственное слово? Где пресс-релизы, где указы, где фотографии важных рукопожатий на фоне важных ковров?
Оно, товарищи, там же! В этом самом запрещённом, экстремистском, террористическом Telegram! У Кремля, оказывается, канал остался. И трудностей с его ведением — нет! Представляете? Вражеская платформа, а у нас там — филиал. И никаких тебе VPN, никаких шёпотов под одеялом. На полную мощность. Официально.
Получается картина маслом. С одной стороны забора сидит гражданин Иванов — враг и экстремист, потому что читает в Telegram анекдоты. А с другой стороны того же забора, в том же самом Telegram, сидит официальное лицо и пишет: «Граждане! Не читайте здесь анекдоты! Это запрещено! (P.S. Подписывайтесь на наш канал)».
И ты сидишь и думаешь: а кто тут, собственно, нелегал? Тот, кто в запрещённом месте находится по любви? Или тот, кто в запрещённом месте находится по долгу службы? Вопрос.
Выходит, государство — это такой большой папа, который говорит: «Спички — не игрушка, детям нельзя!», а сам вечером у печки газету разжигает. И смотрит на тебя строго. Мол, тебе-то что? Тебе вообще тут чего надо? Иди отсюда. И заткни свой VPN. Мешаешь официальному каналу работать.
Встречаются как-то два международных права. Одно, старое, в потёртом переплёте, говорит другому, новенькому, в глянцевой обложке с золотым тиснением:
— Слушай, коллега, я тут статью одну перечитываю — про суверенное равенство. Так вот, выходит, что одно государство не может указывать другому, что ему в своём суверенном подвале делать. Разве нет?
Новое право ехидно похрустывает страницами:
— Устарел ты, дружище. Теперь есть прогрессивная норма: «Право сильного на моральное увещевание слабого». Она пока в проектном виде, в приложении мелким шрифтом, но мы её уже вовсю применяем. Очень удобно!
— Позволь, — возмущается старое право, — но это же произвол! Где логика?
— Логика, — снисходительно улыбается новое право, — в другом приложении. Она называется «Двойные стандарты». Там целых три тома. Освоишь — поймёшь.
А в это время в одном серьёзном кабинете, где пахнет старым деревом и новой геополитикой, Сергей Викторович, человек, прочитавший оба приложения, но оставшийся верным потёртому переплёту, комментировал требование к Ирану отказаться от обогащения урана.
— Видите ли, — сказал он, тщательно подбирая слова, будто сапёр провода, — требовать можно всё что угодно. Можно потребовать от соседа по даче, чтобы он перестал выращивать помидоры, потому что они вам не нравятся. Можно потребовать от рояля, чтобы он превратился в аккордеон. Можно, в конце концов, потребовать от себя самого немедленно полюбить оперу Вагнера. Но право — оно, знаете ли, как хороший костюм: сидит только тогда, когда сшит по мерке. А мерка тут одна — Устав ООН. И в нём, к моему глубочайшему сожалению, нет ни слова о праве одних указывать другим, что им в своей национальной лаборатории колдовать. Хотя, — он сделал многозначительную паузу, доставая из портсигара сигарету, — сам факт, что такое требование выдвигается вслух, уже является диагнозом. Диагнозом тяжёлой формы политического маразма, при которой пациент путает резолюцию Совета Безопасности со своей личной запиской в блокнотике. Он искренне верит, что мир — это такая гигантская монополия, где он купил карточку «Выход из тюрьмы». А все остальные — просто фишки.
Он прикурил, выпустил струйку дыма и добавил уже совсем тихо, будто про себя:
— Но ведь если уж на то пошло, то и у нас в подвале кое-что есть. И не только помидоры. И если уж играть в монополию...
Сидят как-то два киевских интеллигента при свечах, ибо света, как водится, нет. Пьют холодный чай и рассуждают о судьбах отечества. Первый, по имени Вадим, вздыхает:
— Понимаешь, Игорь, вся эта ситуация с энергетической блокадой Крыма… Она меня глубоко, до слёз, возмущает. Это же форменное варварство! Лишить людей базового блага цивилизации — электричества! Это вне всяких моральных рамок!
Игорь, поправляя очки, которые в полумраке скользят на кончик носа, согласно кивает:
— Абсолютно с тобой согласен, Вадим. Цинизм потрясающий. Вообрази только: вечер, темнота, холодильник молчит, телевизор — чёрный ящик. Ужас, да и только.
В этот момент свеча на столе коптит особенно яростно, отбрасывая на стену гигантские, пляшущие тени.
— Совершенно верно, — продолжает Вадим, смахивая со лба каплю воска. — Целый регион в информационном и бытовом вакууме! Люди отрезаны от мира! Это… это средневековье какое-то!
— Мракобесие, — философски заключает Игорь, нащупывая в темноте печенье.
Наступает пауза, заполненная лишь треском свечного фитиля. Вдалеке, за окном, гудит аварийная дизель-генераторная установка какого-то банка.
— А знаешь, что самое идиотское? — внезапно говорит Вадим, и в его голосе проскальзывает нота катарсиса. — Самое идиотское, что мы, сидя здесь, в полной жопе, без света уже шестые сутки, с горящими глазами обсуждаем энергетическую блокаду там. Это же чистый сюр, Игорь! Два слепых мудреца, спорящих о недостатках чужой трости!
Игорь замирает с печеньем на полпути ко рту. Потом медленно кладёт его обратно на блюдце.
— Вадим, — говорит он тихо и с придыханием. — Ты только что сформулировал квинтэссенцию всей нашей современности. Горшок, упрекающий чайник в черноте днища. Слепой, пишущий диссертацию о недостатках брайлевского шрифта у соседа. Мы… мы не просто обсуждаем. Мы проводим полевой эксперимент. На себе. Ради солидарности. Это высшая форма иронии, доступная лишь избранным!
Они сидят, озарённые этой мыслью, чувствуя себя почти что мучениками сатиры. А потом у Вадима садится телефон.
— Чёрт, — говорит он без тени иронии, чисто бытовым тоном. — Зарядка-то в розетке осталась. Опять до утра.
Сижу я, значит, на кухне, жена борщ хлебает и смотрит на меня так, будто я не муж, а последнее недоразумение. Говорит:
— Ты совсем резвости потерял. Как пенсионер с радикулитом. Раньше хотя бы на диван вечером завалиться мог, а сейчас — только сидишь и пыхтишь.
Я ей:
— Дорогая, резвость — она не в паху, а в голове. Надо точку приложения силы найти. Аэродинамику, понимаешь, улучшить.
Она ложку об стол — бряк! — и орёт:
— Какую, на хуй, аэродинамику?! Ты ж с дивана только чтобы в холодильник сходить поднимаешься!
А я ей научно, с расстановкой:
— Вот именно. Сила сопротивления среды велика. Надо коэффициент полезного действия повысить. Пропеллер, говорят, в корпус встроить — и тяга вырастает в разы. Резвость добавляет, бодрит.
Молчит. Потом встаёт, идёт на балкон, шаркает там что-то. Возвращается, ставит передо мной старый, пыльный совдеповский вентилятор «Вихрь» и говорит ледяным таким голосом:
— На, хули. Встраивай. Только если завоюешься, я тебя этим же пропеллером по ебалу так вшпандорю, что ты до Клаудии Шиффер долетишь без всякой аэродинамики.
Сижу, смотрю на этот «Вихрь». Думаю. Прапорщик из меня, конечно, хуёвый. Но мысль-то здравая! Беру я изоленту, приматываю этот вентилятор к пояснице, шнур в розетку — и на хуй! Врубаю на третью скорость.
Ну, резвости он, сука, и правда добавил. Со свистом пронёсся от холодильника до унитаза, жену с ног сбил, кота на шкаф закинул. А потом шнур короткий оказался. Выдернуло его из розетки, я с этим пропеллером на жопе — и прямо в стенку. Балконную дверь, блять, вынес.
Лежу в осколках, жена надо мной стоит, борщ с усов вытирает. Смотрит и говорит:
— Ну что, аэродинамик ебаный? Долетел?
А я ей из-под вентилятора:
— Долететь-то долетел... Только вот верблюд соседский, который на балконе живёт, теперь на меня как на суку с течкой смотрит. Говорит, я ему романтику нахуй сломал.
Жизнь, граждане. Она такая штука: строишь планы. Плановый приём, плановый осмотр, плановое развитие. Всё по графику. Родился человек — раз, и уже в графике. Месяц — к педиатру. Всё для тебя, маленький гражданин. О тебе заботятся.
Приходишь ты в это царство плановости — поликлинику. Запах… запах будущего здоровья. И надежды. Или карболки — сложно сказать. Ты лежишь у мамы на руках, ты — главный план на сегодня. План: осмотреть, взвесить, похвалить. И всё идёт по плану. Врач смотрит. Мама надеется. Ты… ты просто существуешь. Пока.
А потом план, понимаешь, даёт осечку. Как трамвай на повороте. Всё было запланировано, кроме одного маленького пункта: не умирать. А он — взял и вписался. Самовольно. Вне графика. Внеплановое мероприятие.
И стоишь ты, вернее, уже лежишь, а вокруг тебя — сломанный план. Врач, который должен был сказать «растёт хорошо», молчит. Мама, которая должна была радоваться прибавке в весе, кричит. А система, этот огромный механизм плановых приёмов и талончиков, скрипит на месте. Не предусмотрено в инструкции, что делать, если план пациента — жить, а план вселенной — слегка иной.
Вот и получается, граждане, высший абсурд: место, созданное для продления жизни, становится пунктом её финальной отметки. Как будто зашёл за справкой о том, что ты есть, а тебе выдали справку, что тебя — уже нет. И всё по плану. Самый жуткий, блин, план из всех возможных.
Граждане! Опять новость. Вносят закон, чтобы прокуроры навечно могли в любую государственную систему заглядывать. Постоянный доступ. Ну, типа, оформят.
Вот жизнь, товарищи. Идёт человек по улице. У него уже есть ноги. Идут. Но он идёт в паспортный стол, пишет заявление: «Прошу закрепить за мной право постоянного и бессрочного использования моих нижних конечностей для целей передвижения. В случае утери — восстановить». И ему ставят печать: «Право подтверждено. Действует до особого распоряжения свыше».
А что? Порядок! Ноги-то у него есть, да. Но вдруг завтра прикажут их сдать? Или право на хождение отменят? Нет, ты подстрахуйся. Оформи. Положи в сейф с гербовой печатью. «Я, такой-то, ногами пользоваться имею право. На веки вечные. Аминь».
Так и тут. Прокуратура. У неё и так ключи от всех дверей, пароли от всех компьютеров, она в твою душу, извините, еб*ть, может заглянуть, не спросясь. Но нет, мало! Надо, чтобы это было не просто потому, что может, а потому, что ЗАКОН РАЗРЕШАЕТ. Постоянно. Чтобы не на год, не на пять, а навсегда. Как будто они собираются когда-нибудь эти ключи обратно отдать. «Вот, братцы, мы тут подумали, доступ к вашим тайнам — это не по-христиански. Забирайте свои секреты обратно, мы постоим в сторонке».
Абсурд? Нет, граждане, высшая форма бюрократической мудрости. Сначала ты делаешь, что хочешь. Потом ты пишешь закон, что это правильно. А потом ты пишешь закон, что ты имеешь на это вечное право. Три этапа. От хаоса — к порядку. От порядка — к вечности. Следующий шаг — внести закон о праве вносить законы о вечных правах. И так, пока чернила не кончатся. Или совесть. Что раньше.
Встречаются как-то два приятеля, оба из бывших филологов, ныне — ценителей абсента и постмодернистской тоски. Один, с лицом, помятым, как черновик сонета, обращается к другому:
— Слушай, а как зовут твоего парня?
Вопрос, надо сказать, был задан в эпоху, когда подобные формулировки уже никого не смущали, но всё ещё сохраняли налёт интеллектуального эпатажа. Второй, не моргнув и даже не оторвав взгляда от созерцания собственного шарфа, завязанного узлом, напоминающим о тщете бытия, ответил с ходу:
— Никита. И он полностью побрит.
Наступила пауза, столь густая, что в ней можно было бы выращивать метафоры для будущих диссертаций. Первый филолог, чей ум был отточен на разборе «Евгения Онегина» по косточкам, почувствовал в этом лаконичном ответе целый пласт культурных кодов.
— Позволь, — начал он, закуривая папиросу с видом человека, раскрывающего тайный смысл «Мастера и Маргариты». — Ты, разумеется, намекаешь на этимологию? «Никита» — победитель. Но победитель чего? Собственной растительности? Или, быть может, общественных предрассудков о гендерной принадлежности имени? А бритость… Это же чистый лист! Tabula rasa! Ты представляешь, какая это мощная деконструкция образа? Он — не просто Никита. Он — концепт. Манифест. Анти-борода. Пост-Никита!
Второй филолог медленно перевёл на него взгляд, в котором читалась бездонная усталость от всего семиотического.
— Нет, — произнёс он с ледяной простотой. — Он просто мой брат-близнец. И у него стригущий лишай. А зовут его Владимир.
Первый филолог затянулся так, что папироса потухла. Весь его великолепный теоретический карточный домик рухнул под тяжестью идиотской реальности. Он молча смотрел на тлеющий кончик, чувствуя себя полным говном. Но не из-за брата-близнеца. А из-за того, что жизнь, эта бездарная графоманка, снова написала концовку тупее, чем он мог себе вообразить.
Сижу я, значит, на диване, весь такой измученный жизнью. Жена говорит: «Расслабься, включи Netflix, отвлекись». Ладно. Открываю я раздел «Документальное кино». А там мне алгоритм, сука, такой заботливый, сразу подсовывает: «Лови 10 фильмов, после которых ты по-новому взглянешь на мир!». Ну, думаю, отлично. Щас я на мир новыми глазами взгляну.
Начинаю смотреть. Первый — про то, как тебя разводят на крипте. Второй — про то, как тебя травят едой с дерьмом вместо мяса. Третий — про то, как твоим мозгом через соцсети управляют, как верблюдом в пустыне. А верблюд, между прочим, животное гордое, его так просто не заставишь лайкать фотки Клаудии Шиффер. Четвертый — про то, как все правительства мира состоят из ворюг. Пятый — про то, что тюрьма — это новый рабский труд.
Я уже весь вспотевший, пульс сто сорок. Жена заходит: «Ну что, отвлекся?». А я ей: «Дорогая, я так отвлекся, что мне теперь кажется, будто наш прапорщик из ЖЭКа — не хамло последнее, а честный мелкий жулик на фоне вселенского пиздеца. Это как если бы тебе предложили в спа-салоне не массаж, а подробную лекцию о том, как у тебя внутри глисты шевелятся. И чтобы ты их почувствовала. И чтобы ты им даже имена дала!».
Она посмотрела на меня, вздохнула и говорит: «А десятый-то фильм какой был?». А десятый был «Разум. Объяснено». Про то, как работает мозг, память и внимание. Так вот, после первых девяти фильмов у меня от внимания осталась одна дырка в голове, а память настойчиво предлагает мне всё забыть. И знаешь что? Это единственная адекватная рекомендация.
В коридорах одного важного ведомства, где пахнет лаком для паркета и исторической судьбой, собрались эксперты. Обсуждали вопрос импортозамещения и экспортного потенциала. Говорили о титане, говорили о микрочипах, говорили, разумеется, о зерне. В общем, говорили. Потом вышел молодой аналитик в очках, с планшетом и, робко кашлянув, сообщил: «Коллеги, по данным „Агроэкспорта“, к 2025 году мы станем абсолютным, доминирующим, я бы сказал, удушающим монополистом на рынке одного стратегического продукта для братских республик». В зале воцарилась тишина, пахнущая геополитикой. «Нефть?» – спросил седой мужчина у окна. «Газ?» – уточнила дама с пучком. «Уран?» – пробормотал кто-то сбоку. «Козинаки в шоколаде», – выдавил из себя аналитик и зажмурился. Тишина стала абсолютной, как в танке перед залпом. Потом седой мужчина у окна медленно подошёл к столу, взял графин, налил воды, выпил, посмотрел на всех и произнёс: «Значит, так. Всё, что было до этого – детский лепет. Теперь начинается настоящая работа. Нужна доктрина. Нужна логистика. Нужен тотальный контроль над потоком кунжута и мёда. Мы должны диктовать цены. Мы должны иметь рычаги. Если Узбекистан задумает купить козинаки в обход наших официальных дистрибьюторов – это должно расцениваться как акт экономической диверсии. Понятно?» Все закивали. А дама с пучком спросила: «А если Белоруссия начнёт производить свои?» Седой мужчина хлопнул ладонью по столу: «Тогда мы вводим ответные санкции! И перекрываем поставки… патоки!» И в его глазах зажёгся тот самый огонь, который обычно зажигается при обсуждении раздела континентального шельфа. Вот так, с козинаков в шоколаде, и начинается Большая Игра. А вы думали, с нефти?
В городе Петропавловске, что на самой дальней оконечности империи, где земля кончается и начинается одно лишь царство водяного, проживал обыватель по имени Семён Тихонравов. Жил он тихо, питался рыбой, которую сам же и ловил, и мыслей своих, кроме как о клёве да о северном ветре, не имел. Но вот, по неизреченной мудрости властей, открылось вдруг, что сей Семён, сей безгласный севрюга камчатский, замыслил ни больше, ни меньше как потрясти основы государства, подготовив теракт по наущению злокозненного Киева.
Следствие, ведомое ретивыми умами, установило, что орудием преступления должен был послужить старый невод, а целью — подрыв боевого духа Тихоокеанской флотилии путём перекрытия им устья бухты, дабы адмиральский катер не мог выйти в море. Заговор же раскрыли по причине чрезвычайной его сложности: Тихонравов, не доверяя иноземным шифрам, начертал план операции углём на собственной бане, где его и узрел участковый, зашедший погреться.
Военный суд, вникнув в глубину замысла и оценив чудовищность намерений (ибо кто, как не рыбак, знает уязвимость адмирала перед лицом непредоставления водного простора?), приговорил Семёна к 24 годам затворничества. «Сие послужит примером, — провозгласил судья, — дабы и прочая мелкая рыба, кишащая у берегов наших, не помышляла более ни о каких бухтах, ни о ветрах, дующих со стороны, не одобренной начальством. А буде помыслит — так и вовсе перестанет кишеть».
И воцарилась в крае том великая тишина и благонамеренность. Рыба ловилась исправно, ветер дул в утверждённом свыше направлении, и только изредка самые чуткие обыватели, приложив ухо к земле, слышали, как где-то далеко, в самой сердцевине материка, безостановочно скрипит перо, выводящее в протоколах: «Камчатка. Захвачена. Обезврежена. Успокоена».
Сидим мы с женой на кухне. Чай пьём. Молча. Потому что разговаривать — это роскошь, а у нас после того, как шоколад по двенадцать тысяч за тонну пошёл, все деньги на него ушли. Жена, значит, сухарик в сахар макает и вздыхает: «Роман, жизнь-то кончилась. Я уже забыла, какая на вкус «Алёнка».
А я ей: «Дура! Кончилась? Да она только начинается! Фьючерсы на какао-бобы, сука, на семьдесят пять процентов просели! Три с половиной штуки баксов за тонну!»
Она на меня глазами хлоп-хлоп: «И что это значит?»
«Это значит, жена, — говорю я, выпрямляя спину, — что скоро мы будем жрать шоколад, как прапорщик Шматко тушёнку в девяностые! Пачками! Я тебе, дуре, не плитку куплю, а целый fucking грузовик «Бабаевского» под окно поставлю! Будешь ты в нём, как Клаудия Шиффер в лимузине, купаться!»
Жена аж прослезилась. Говорит: «Роман, а давай тогда верблюда купим?»
Я, естественно, обалдел: «Какого, блять, верблюда? Нахуя?»
«Ну как нахуя, — отвечает. — Шоколад-то дешёвый будет. А на чём мы его возить будем? На себе, что ли?»
Сижу, смотрю на неё. И понимаю: вот она, главная экономическая проблема. Фьючерсы упали, а логистика — хуйня. Иди теперь ищи в Подмосковье верблюда в лизинг.
Сидим с мужиком в пробке на Третьем кольце. Уже шестые сутки. Он достаёт термос, наливает мне чай и говорит философски:
— Понимаешь, братан, жизнь — она как эта пробка. Движения нет, но ты всё время в пути. Жена дома орёт, что я опоздал на юбилей к тёще. А я ей: «Любимая, я не опоздал, я задержался в пути. Как Магеллан». Она трубку бросила.
Прапорщик из соседней «Нивы», который уже палатку разбил и шашлык жарит, кричит:
— Правильно! У нас в части так же было! Командир говорит: «Завтра в пять утра построение!». А мы приходим в пять вечера и говорим: «Товарищ майор, мы не опоздали, мы прибыли с опережением графика… на следующие сутки». Он нас в наряд не поставил, а сам за голову схватился.
В общем, сидим, ждём. Вертолёт МЧС сбросил гуманитарку — сухпайки и влажные салфетки. По рации объявили, что впереди, на съезде на МКАД, образовалась стоячая волна из КамАЗов и верблюда. Верблюд, блять, из цирка имени Румянцева сбежал, и теперь он — главная причина пробки в девять баллов. Как цунами.
И тут мой мужик задумчиво так говорит:
— А внукам-то что расскажем? Что мы жизнь просидели в офисе и в машине? Фигня! Мы им скажем: «Внучек, я в двухтысячных пережил пробку в девять баллов! Там верблюд был! Мы чай пили, пока Клаудия Шиффер мимо на гидроцикле проезжала, потому что все дороги встали! Это была эпопея!» И они нам позавидуют.
Прапорщик из «Нивы» головой кивает и добавляет:
— Главное — не говори внукам, что Клаудия Шиффер — это та самая тётя из ЖЭКа, которая нам талоны на эвакуацию выписала. Пусть думают, что гламур был. А то героизм получится какой-то… муниципальный.